Записки для моего праправнука (сборник)
Шрифт:
И вот, бывало, когда у отца по ночам игра, мы соберемся тихонько у двери и смотрим в щелку: какое лицо у папеньки? Скоро мы привыкли понимать каждое его движение; у него незаметная улыбка, и у нас дух занимается; у него руки трясутся, и мы дрожим всем телом, жмемся друг к другу, шепчем, задыхаясь: «Ах! проигрывает!., нет! стирает… верно, лучше… дай-то Бог!» В эти минуты уж ничем не могли нас отманить няньки, ни игрушками, ни конфектами, мы уж чувствовали всю игрецкую сладость, всю игрецкую желчь, сердчишко стучало как молоток, мы злились вместе с отцом, мы сжимали кулаки и проклинали счастливого понтера, который
Лет пятнадцати я уж помогал отцу; если, бывало, в долгие ночи он устанет от сиденья, то заставит меня метать, а сам ходит по комнате, смотрит на мое мастерство и похваливает или побранивает. По утрам, бывало, от нечего делать учит меня, как держать руки, чтоб не видать было углов, показывает, чем понтер может обмануть банкомета, или играет со мною в пикет для развлеченья и сердится, когда я промахнусь. Отправляя меня в Петербург, отец мне дал только одно наставление: «Смотри, брат, не зевай, — знай, с кем играешь, да играй с толком, — а пуще всего никогда не понтируй — знай мечи честный банк, — всегда будешь в выигрыше». — Хорошо ему было говорить: не понтируй! — хорошо, что у него кровь холодная, — сидит себе мечет, глазом не мигнет, а ведь что ни говори, а понт и есть настоящая игра, — все дрянь перед ним, — тут — и сердце бьется, и голова трещит… Помню, как однажды на сторублевую ассигнацию я взял десять тысяч — в две минуты, не более — вот это куш, — индо пот пробил, а на душе-то, на душе — женский поцелуй ничто! — И ведь не деньги главное, — а вот то, что сердце щиплет — и рассказать нельзя… как тут не понтировать… то есть так, — скажу вам всю правду, вот видите эту записку, — я вам покажу… в ней нет ничего особого… только цифра «двенадцать с четвертью» — понимаете? Если бы вы знали, чья рука это писала! Вот уж три месяца добивался я этой записки, — мучился, страдал… а все-таки — хоть сейчас, если бы можно, поставил на карту…
— А счастливо играете? — спросил я.
Молодой человек рванул меня за рукав: «Эх! Что вы мне напомнили!»
— Что, видно, крепко проигрались?
— Не спрашивайте лучше… беда, да и только!
— Ну, да вот господин, что с вами приходил, разве он…
— Кто? Дядя? — У! он человек строгий, страшный человек, и чудак и кремень. Был в старину игроком, теперь карт в руки не берет… неумолимый человек! Что за правила…
— Да разве он не может?..
«Кто? Он? у него одна поговорка: „Что должно, то должно! Давши слово, держись!“ Да как заладит ее, — так уж тут что хочешь. Вы не знаете, что это за человек! Ужас! Ни суда, ни милосердия. „Все это вздор! — говорит, — бабы выдумали!“ Однажды дядя узнал, что кто-то про него сказал дурное слово, — дядя нахмурился и обещал, что отнесется к личности обидчика, сказал и пошел в дом к нему, приходит, ему говорят, что уж-де три дня как в заразительной горячке с пятнами, — „а мне что нужды? — ответил дядя. — Долг! Святой долг!“ Родственники, прокуренные хлором, с почтением пропустили такого неустрашимого друга, а дядя в спальню, прямо к постели больного, да не говоря лишнего слова…» Молодой человек запнулся — перед нами явилась фигура в венгерке. Ужасный дядя поглядел на меня искоса, холодно отвечал на мой поклон, взял племянника под руку и повел его в другую сторону, как ребенка.
Очень мне было досадно! Только что молодяк распоясался! Не успел я у него ничего хорошенько повыспросить: кого они из родни потеряли? Отчего двоих вместе? Нет ли тут чего другого? Такая досада — нечего было дома жене рассказать.
На другой день по условию, ровно в девять часов, я явился в назначенный дом с произведениями моего искусства. Между тем, как я узнал после, случилось следующее происшествие.
Накануне, около часа пополудни, племянник пришел к дяде в отчаянном положении, и между ними произошел следующий разговор:
Дядя: «Что, играл?»
Племянник: — Играл.
— У кого?
— У Тяпкина…
— Понтировал?
— Понтировал…
— Проиграл?
— Проиграл…
— Много?
— Двести…
— Заплатил?
— Сто заплатил… сто через двадцать четыре часа…
— Есть?
— Нет…
— Что же ты?..
— Пулю в лоб…
— Хорошо.
Дядя замолчал. Племянник тоже. Так прошло четверть часа. Дядя молчал. Племянник начал:
— Дядюшка…
— Что?..
— Дядюшка…
— Что такое?..
— Мне девятнадцать лет…
— Когда?..
— В этом году…
— Правда…
Дядя замолчал. Племянник тоже. Прошло еще четверть часа. Племянник опять:
— Дядюшка…
— Что?..
— Завтра в двенадцать с четвертью…
— Что такое?
— Моя графиня…
— Не дурна…
— В первый раз…
— Поздравляю…
Дядя замолчал. Племянник тоже. Прошло еще четверть часа.
— Дядюшка…
— Что?..
— Неужели, в самом деле, пулю в лоб?..
— Непременно…
— Нет надежды!..
— Понтировал… Говорили… Не послушался… Хочешь своим умом жить. Вольнодумство. Подлость. Гнусность. Что на поверку? Долг, святой долг. Нечем? Одно средство…
Дядя замолчал. Племянник тоже. Прошло еще четверть часа… Племянник встал:
— Дядя! — сказал он.
— Что такое?
— Однажды отец мой выручил тебя из беды…
— Правда, хорошо.
Дядя спокойно вынул лист бумаги и принялся писать. Племянник смотрел на него с нетерпением. Дядя исписал лист; потом отворил комод, вынул из него какие-то бумаги, положил в конверт, надписал, запечатал, сказал: «Теперь все в порядке»; потом пододвинул к себе прекрасный ящик красного дерева, открыл и примолвил: «настоящий кухенрейт; никогда не осекаются».
Спокойно осматривал дядя один пистолет за другим: спускал курок, отвертывал винты, бережно вытирал их замшею и опять привертывал.
— Что все это значит? — вскричал племянник, наконец выведенный из терпенья.
— Ничего. Однажды твой отец выручил меня из беды. Правда. Долг, святой долг. Хочешь прочесть?..
Дядя подал племяннику исписанный лист бумаги, и племянник прочел с ужасом:
«Никто не виноват. Мы сами своей волею.
За вырытие двух могил столько-то.
Доктору за осмотр столько-то.
На угощенье столько-то.
Итого: 515 р. 75 к., которые при сем прилагаются.
Такого-то числа в 12 с четвертью пополуночи».