Записки футбольного комментатора
Шрифт:
По буклету-то отец и вспомнил еще одного игрока — левого крайнего Храповицкого, которого на поле совершенно не помнил. Он играл как все тогдашние крайние, по желобку, и больше всего это было похоже на парный бег с препятствиями, причем главным препятствием был даже не соперник, а мяч, путавшийся под ногами. Исключений, кто играл в то время в чемпионате СССР не только по желобку, по мнению отца, было два — Месхи и Численко, регулярно смещавшиеся в зону полусреднего и в этом случае делавшие не навес, а пас. У Численко, правого крайнего, был к тому же сильнейший удар с левой. Численко папа не очень любил, потому что он вытеснил из сборной симпатичного отцу Метревели, игравшего по-грузински нарядно, но просматривая игры сборной СССР 62–66 годов, отец с удивлением обнаружил, что Численко был прямым участником чуть ли не всех самых важных голов. Тогда футболисты, из-за гораздо более низких гонораров, были на поле гораздо более свободными людьми. Всем, в том числе и не любившим отсебятины (таким,
В ЦСКА в 70-х был защитник Капличный, очень грубый, который всегда бил исподтишка, но не до смерти, а так, чтобы соперник остался на поле, но играл вполноги. Дома никто не мог найти на него управы, потому что бил-то он сзади, и пострадавший не сразу понимал, кто именно. Сдачи он получил в Дублине. За ирландцев играл полузащитник Мансини. Это был такой здоровенный викинг с висячими, как опрокинутые рога, усами и неторопливой поступью профессионального убийцы. Капличный поступил с ним, как привык и даже не очень испугался, когда ирландец, после остановки игры неторопливо пошел — как думал Капличный — немного потолкаться. Толкаться ирландец не стал: подойдя к Капличному, он спокойно и страшно ударил его в челюсть и так же спокойно направился в раздевалку. Пока он шел, весь стадион стоял и аплодировал. Теперь такого не увидишь.
Рассказывая о крайних нападающих, мой папа всегда с особенным удовольствием упоминал Месхи. Это был замечательный, по его воспоминаниям, футболист, но ему бы играть сначала в Южной Америке, считал отец, а потом в Италии, тогда бы он был так же известен, как Гарринча. У себя дома и в Москве он играл совершенно по-разному. В Тбилиси устраивал латиноамериканский цирк для зрителей, сидевших на ближайшей к нему трибуне, и после смены ворот перемещавшихся на противоположную, вслед за Месхи. Он им показывал «финт Месхи», до сих пор уникальный, хотя вроде и очень простой. Он на левом краю делал то, что мы во дворе называли «разножкой» — перешагивал мяч левой ногой, а правой кидал его мимо защитника, справа от него, и обходил слева, встречаясь с мячом уже за спиной защитника. Весь фокус состоял в том, что мяч он всегда подкручивал, то есть сам бежал по прямой, а мяч, обогнув защитника, описывал «косвенную линию» и сам приходил к нему в ноги. Сейчас бы это, скорее всего, не прошло, потому что против крайних нападающих защитники играют нечестно — двое на одного — но тогда против этого финта средств не было, кроме откровенной грубости. Грубить же в Тбилиси было рискованно. В Москве (и за сборную) это был иной, совершенно современный европейский игрок, игравший в двух зонах — крайнего и полусреднего — и любой пас он делал с подкруткой, что тогда либо не было принято, либо не умели. Именно с такого паса Месхи — с подкруткой — был забит один из самых главных мячей в истории советского футбола, с которого Понедельник забил решающий гол в финале ЧЕ-60. Навешивали тогда наобум, и только у Месхи это был не навес, а именно пас верхом.
«До твоего рождения, — как-то начал рассказ отец, — «Спартак» в последний раз становился чемпионом в 1969 году, играя блестяще, главным образом благодаря лучшей на моей памяти линии полузащиты — я бы сказал, во всем отечественном футболе, что на моей памяти: Вася Калинов, Николай Киселев и Витя Папаев. Защитников не помню вовсе, до них не так часто доходил мяч, в нападении играл превосходный Осянин, а еще одного нападающего просто не было по бедности, его выставляли для комплекта. Одного звали Силагадзе, другого Князев. Уже на следующий год все рассеялось, как будто и не бывало вовсе, по совершенно стандартному для отечественного футбола множеству причин, которых всего три штуки, и в данном случае в наличии были все».
«Калинов был гений настоящий, он играл справа, и конек у него был такой: он резал угол, и далее двигался в штрафную строго по биссектрисе угла штрафной, без малейшего препятствия, вообще не сбиваясь с прямой линии. Дальше мог ударить, или отдать пас. Такого дриблинга я ни у кого никогда не видел, потому что обводка его была слишком быстрой, заметной только на замедленном повторе, каких тогда еще не было. К тому же он был красив, строен и улыбчив. Он спился так быстро, как не бывает даже в нравоучительных книжках, уже в 1971-м его видели в окрестностях Тарасовки оборванным грузчиком, зарабатывающим на бутылку.
Киселев играл в центре, вроде опорного, был в тени Калинова и Папаева, но безошибочно делал ровно то, что нужно было в данном эпизоде. Он усердно учился в институте, а это для футболиста дурной знак. Потом у него как-то перестало получаться, он пытался делать то, к чему не был призван, например в отборочном матче чемпионата Европы с Северной Ирландией (за которую, между прочим, тогда играл Бест) пытался ударить через себя из-за пределов штрафной. Стадион смеялся,
Папаев играл слева, но не на фланге, а в классическом, тогда уже редком амплуа полусреднего. Его тебе легче себе представить, так как в 90-е вышло второе его «издание» по фамилии Ледяхов. Он, конечно, был не Зидан, но тоже умел обводить не спеша, шагом, и делал не то чтобы финт Зидана, а что-то в этом роде — казалось бы, уже уткнувшись в защитника, он вдруг разворачивался на 180 градусов, так, что защитник оказывался у него за спиной. Нечто похожее делал Стрельцов, но он принимал мяч спиной к воротам и разворачивался к ним вместе с повисшим на его спине защитником, некоторое время бежал с этим мешком, а потом сбрасывал на землю, и дальше бежал уже налегке. У Папаева, как ты знаешь, сейчас все более или менее благополучно, а отыграл он процентов на тридцать отпущенного ему таланта по третьей причине — был паталогически ленив. Он всегда чесал себе живот, и очевидцы рассказывали: сидит он на скамейке запасных во время игры с ЦСКА — ЦСКА играет грубо. Папаев Симоняну: «Никита Павлович, ну выпустите на поле, очень хочется третье предупреждение заработать» (тогда пропускали игру после трех предупреждений). Как-то перед какой-то товарищеской игрой «Спартак» тренировался на одном из запасных лужниковских полей. Я пришел под конец, когда уже просто били поворотам, ужасно чумазые. Не знаю, кто придумал сравнение с огородом, огород ведь поливают, и на нем что-то растет, а это просто был заболоченный пустырь с чахлой, несмотря на дождь, травой. Так вот. Закончили, идут к Большой Арене, где раздевалка, за воротами болельщики, подходят к Папаеву и говорят: «Слушай, Витя, а чего ты так много водишься?» — «А мне — отвечает Папаев — Никита Палыч разрешает водиться. Он говорит — ты стяни на себя побольше игроков и пас отдай, ну вот, я так и стараюсь». — «Ага, — говорят болельщики — ну, хорошо, коли так».
Спрашивается, почему вообще был возможен такой человеческий и содержательный разговор? В 60–70 годы еще не произошла смена поколения болельщиков, и поглядеть на тренировку приходили люди пожилые, к тому же разбиравшиеся в футболе.
С Папаевым, продолжал вспоминать тот «Спартак» мой папа, однажды произошло то же, что с одним котом в Институте Генетики. Кот себе жил-поживал и ловил мышей обыкновенных, но как-то раз из вивария сбежали линейные мыши, точнее, не сбежали, а выползли. Линейные — то есть полученные в серии близкородственных скрещиваний. Такие мыши бегать не могут. Так вот, кот по привычке напрыгнул на одну мышь, схватил ее в зубы, а рядом другая, и никуда не бежит. Он ее правой передней лапой, а там еще третья, и тоже не бежит, а у кота есть еще одна ловчая лапа, которую он и пускает в ход. Схватил и замер, то ли от счастья, то ли от ужаса, что наступил полный коммунизм, и что же будет дальше? С Папаевым это случилось, когда он был призван в армию, то есть получил от Министерства обороны предложение, от которого не мог отказаться. Он также получил приглашение и от «Динамо», но это для Старостина было уж никак невозможно. Играя за ЦСКА, в той же позиции, что и в «Спартаке», Папаев был все время открыт и даже немного бродил по полю, но, как казалось отцу, только он один понимал секрет этого брожения и почему Папаева продолжают ставить в состав, хотя на поле он ровным счетом ничего не делал. Расчет его был в том, чтобы отслеживать движение мяча и всегда находиться в свободной зоне, но только такой, куда мяч мог доставить разве что Месси, так что Папаев мог спокойно чесать себе живот (это не метафора, он и вправду его почесывал), а тренер ругал его партнеров — что ж вы, мол, Папаева не замечаете.
На самом деле фамилию Папаев я услышал задолго до того, как у нем упомянул отец. Тренер моей детской команды, подчеркивая важность и искусство такого тренировочного элемента как удерживание мяча ногами в воздухе, поочередно левой-правой, говорил: «А вот Виктор Папаев мог, жонглируя мячом, поджарить себе яичницу». Судя по рассказам моего папы, это была отнюдь не фигура речи. Наверное, Папаев смог бы.
«Мало кто способен так чувствовать игру, — закончил этот рассказ отец, — искусства тут было не меньше, чем у самого Месси, а что с другим знаком — ну, так в классической физике знак значения не имеет…»
Черноморские и кавказские греки, лет через 10 после смерти Сталина, проведенных ими в Северном Казахстане, продолжали там играть в футбол, а в 70-е, не раньше, стали появляться за пределами Казахстана в столичных командах. Был, например, такой Василидис (или Василис, словом, Вася) Хадзипанагис, похожий внешне и по манере игры на Касаева, только хуже. Он потом вернулся на историческую родину, но в футбол, как выяснилось, мог играть только в России. Логофет же был москвич, но греческой у него была не только фамилия — он имел так называемую аристократическую, проще сказать породистую, внешность. Раньше так и говорили: «В нем видна порода» — это перевод с французского Il a de race. Этим он сильно отличался от русских футболистов (исключения, конечно, были, вроде Воронина, но и он, как известно, был болен русской болезнью, за что ему и прощали его породистость).