Записки гадкого утёнка
Шрифт:
Некоторых шокировало, что я так скоро, через год после смерти Иры, полюбил другую. Подруга-предательница Иры воспользовалась простодушной фразой в письме к ней: «Мне второй раз в жизни крупно повезло»; она показала письмо Володе Муравьеву и постаралась использовать болезненное впечатление на мальчика, боготворившего свою мать, чтобы оторвать его от меня и помирить с отцом, из ревности написавшим когда-то донос на второго мужа Иры (я был третьим). Потом оказалось, что эта дама и Иру предавала. Но в конце концов кое-что восстановилось. К сожалению, не всё. Встречи с мальчиками стали реже, но чувство связи не порвалось. Зину они полюбили. Вечная им память обоим! Я пережил их, одного за другим, и хоронил рядом
Две любви — к Ире и Зине — развернулись в разных измерениях моего сердца. Они не теснят друг друга. Ира потрясла меня реальностью романтики, реальностью лавы, заливавшей виноградники, и эта реальность откликнулась в моей душе страстью. А встреча с Зиной потрясла меня реальностью встречи с Богом, реальностью Бога сквозь смерть. Люди этого не выдерживали, отшатывались. А я уже прошел через смерть вместе с Ирой, и Зина приняла меня вместе с Ирой, с рассказами об Ире, с ее фотографией на столе и другой, нашей общей, на стене. То, что в нас с Зиной росло, было пламенем без дыма, оно не оставляло пепла (на языке Цветаевой это огонь-бел). «Белая» любовь росла, не переставая хранить память о прошлой любви. И после пятнадцати лет брака я обдумывал и писал «В сторону Иры» — рассказ об Ире через мою любовь к Ире.
В те же годы я не забывал видения 28 октября 1959 г., когда небо раскололось и кусками падало на землю. Я все время сознавал, что это не только увиденная метафора потери (смерть любимой — светопреставление). Было еще что-то, какое-то неразгаданное сообщение. И только недавно оно до меня дошло: жизнь, повернутая к счастью, взращивает семена отчаяния, разрастающегося, когда физическая смерть разрушила счастье. Жизнь, повернутая к Богу сквозь мистическую смерть, взращивает семена счастья, семена благодарности, чередующейся со страданиями и топящей в себе страдания.
Две мои любви, не зачеркивая друг друга, прочертили путь, который Кришнамурти назвал «путем мудрости», в отличие от «пути святости», без попыток уподобиться Будде или Христу в их бытии над полом, попыток, тщетных для тех, кто не призван к такой святости. Опыт научил меня, что живая любовь может стать исполнением второй из наибольших заповедей: о любви к ближнему, подобной любви к Богу. Сочувствие и сострадание, пронизывающее эрос, доведенные до любви, дающей Другому полноту земного счастья, благословенны, и то, что такая любовь дает радость дающему ее — не грех. Мне кажется дикой идея, что подлинное добро непременно творится через отказ от счастья и чуть ли не с отвращением. Но есть не только один Другой, судьбу которого берешь на себя. Есть другие Другие, и в отношениях с ними возникают проблемы, от которых не спишь ночами, и счастье редко бывает безоблачным. Я писал об этом в главе «Неразрешимое».
Возможно ли чистое счастье, без отклика на страдания вокруг, без чередования боли и радости? Я сравнивал счастье с отдыхом на пути в Египет. И у Христа был не только крестный путь. И он не просил креста. Счастье мыслимо и достижимо и может быть нравственной целью. Человек, переносящий труды жизни с чувством счастья, делится с окружающими светом своего счастья. А неврастеник, мучающий себя невыполнимыми задачами, делится больными нервами. И хотя «личное» счастье — не высшая цель жизни, но это цель, доступная человеку без каких-то особых, потрясающих способностей. Я не умел достигать этого от природы, в юности я скучал, потом тосковал. Я поздно научился счастью, и каждый, кто готов стать живым лекарством для другого, способен на это; не дожидаясь никаких переворотов, которые никогда не удаются во всем обещанном совершенстве.
То, что в любви мужчины и женщины есть много искушений, верно: но искушения есть и в монашестве. Для каждого лучше тот путь, с трудностями которого он справится. И в старой Библии даны были образы праведной, почти святой близости: Книга Руфь, Книга Товит. Их отодвинула назад легенда о непорочном зачатии (я думаю, что ее создали эллины-неофиты, плохо знавшие Библию и совсем не знавшие арамейский язык, на котором «дух» женского рода).
Бубер был прав, возражая Кьеркегору: Регина (его невеста) — не соперница Богу, и Бог не требовал разрыва помолвки. Духовный рост возможен в молекуле, скрепленной причастием близости. Об этом говорят все Зинины стихи. То, что она писала в одиночку, мы почти не включаем в сборники. Зрелость духа пришла к ней позже, в жизни вместе со мной. А у меня вся творческая жизнь — вместе с ней.
Я не знал заранее, как сложится наша жизнь, но с самого начала был уверен в себе, в своей способности учиться и учить: учить языку осязания и учиться языку глаз, вобравших в себя весь океан на закате, учиться вглядываться в тишину сумрака на морском берегу и топить свое малое «я» в этой тишине. Я верил, что полдень любви может быть лучше, чем утро, воспетое Надсоном, и я не ошибся. Мы стали чем-то одним вдвоем. И вечер нашей любви, несмотря на болезни и тревоги, не уступает ее началу.
В 1958 году я пытался определить любовь как поиски счастья в счастье другого. Потом счастье рухнуло, перерублено было смертью, а любовь осталась. И сейчас я думаю, что любовь больше счастья. В ней есть возможность счастья, но не только. В любви открывается Бог, и любовь к человеку сливается с любовью к Богу. Любовь — одно из имен духа, создающего звезды, одно из имен Бога, она непостижима, как сам Бог, и постигается только сердцем. И только сердцем постигаются Зинины стихи, выросшие из целостности любви. Покойная Людмила Владимировна Сухотина, плакавшая, слушая их, говорила, что Зина — прирожденный богослов. Это особое, поэтическое богословие, богословие-откровение, как в ведах, стихах бхактов и суфиев. Это созерцание неба сквозь земное и освящение Земли. Разве можно видеть дерево и не быть счастливым? — говорил Мышкин. Разве можно видеть дерево и не видеть Бога? — говорят стихи Зины. И верхушки берез в лучах заходящего солнца становятся площадкой, с которой вдохновение ракетой взлетает к Богу. В эти мгновения я остаюсь восхищенным зрителем взлетов, из тишины леса куда-то высоко-высоко, так что только поспеваешь подбрасывать хворост в костер и доставать из кармана блокнот и ручку, записать стихи. Но со своих соседних ступенек духовной пирамиды мы потом переговариваемся и вместе ищем самое точное слово.
После смерти Иры я часто рассказывал, как мы любили друг друга. Один из собеседников спросил: «Сколько это длилось?». Я ответил. «Ну, три года, — возразил он, — это еще может быть. Попробовали бы тридцать…»
Дерево, проросшее из горчичного зерна нежности, растет и растет более сорока лет, подымается все выше, и в его тени собирается все больше друзей. Не очень давно Зина написала:
Моя правота перед Богом лишь в том, Что сердце мое утопает в твоем, Утопает совсем, глубоко на дне, На той немеряной глубине, Где уже невозможен грех — Там себе не берут ничего. Я обнимаю тебя одного, А сердечный мой жар прогревает всех.Этот сердечный жар — в плодах нашего дерева, в наших книгах. Семена из них когда-нибудь прорастут и дадут жизнь новым деревьям — может быть, целому лесу — так, как вырос лес из рассыпанных листков Старой Феи.