Записки хроноскописта
Шрифт:
В середине шестнадцатого столетия Джованни Баттиста Рамузио — секретарь венецианского Совета Десяти, правившего городом, — выпустил в свет под своей редакцией книги одного и того же человека, имевшего, однако, три имени. Сначала этого человека звали Хасан ибн Мухаммед аль-Базаз аль-Фаси. Потом Джованни Леони. И, наконец, еще позднее, Европа назвала его Лев Африканский.
Это был человек удивительной судьбы. Он родился в Испании, но родители его из-за религиозных преследований вынуждены были бежать в Марокко. Он получил блестящее образование в Карауинском университете, что
Джованни Леони получил свободу и получил пенсию. На свободе, по поручению папы, он описал свои путешествия по Судану, рассказал о городах, которые посетил, о богатствах и обычаях суданцев.
Джованни Леони закончил свои дни в Северной Африке.
Вскоре после его смерти в Венеции появилась книга, на которой значилось его третье имя…
Почему в Венеции?
Я не знаю, каким образом секретная рукопись (а сведения о странах, с которыми можно было выгодно торговать, считались секретными, и папа вовсе не из праздного любопытства заказал книгу Льву Африканскому) попала из Рима в Венецию, где довольно долго лежала под замком.
Но что именно венецианцы приобрели один из ее экземпляров и потом опубликовали его, вполне объяснимо. Наряду с медью и солью, мечами и щитами караваны арабских купцов везли в Дженне, в Тимбукту и… венецианский бисер. Косвенно, через посредников, но Венеция все-таки была связана с Суданом, и купцов, конечно, интересовали сведения о тех землях, сведения, кстати, скрывавшиеся и арабскими купцами.
Всего, что я рассказал, недостаточно, разумеется, для конкретных заключений. И все-таки очевидно, что скульптурная группа была создана именно в Венеции не случайно. Творец Мыслителей не только жил интересами своего торгового и относительно независимого города — он еще имел у себя в доме книги Льва Африканского.
Березкина, по складу его характера, обычно мало волновали рассуждения, лишенные научной точности. Но мое сообщение он выслушал с неподдельным интересом, и я объясняю это не только общей нашей увлеченностью Мыслителями, но и продолжающимися неудачами с хроноскопией: повторные сеансы, относящиеся к Брагинцеву, вновь закончились курьезом.
— Я тебе сейчас все покажу, — сказал Березкин. — Но с хроноскопом по-прежнему творится что-то непонятное. Я опять вдоволь насмотрелся на Зальцмана.
Березкин уже говорил мне об этом, но последние три дня он провел как затворник, почти не выходя из института, и последних результатов его работы я не знал.
— Такое ощущение, что вот-вот все прояснится, — сказал Березкин. — Но… короче говоря, давай поколдуем вместе. Вдвоем у нас лучше получается.
Березкин начал с контрольного сеанса, имевшего столь неожиданно сложные последствия.
— Любопытно, что мы узнали руки Брагинцева лишь на экране, — сказал Березкин. — Вот тебе урок на будущее. Конечно, при хроноскопии неизбежны отклонения от образца, но все же случай поучительный. Итак, можешь посмотреть на экранизированные руки Брагинцева.
Березкин включил хроноскоп, и мы довольно долго смотрели на «экранизированные руки». Если вы помните, мы ставили себе целью оправдать Брагинцева в собственных глазах, но этот эпизод, как будто, исключал такую возможность, и я попросил Березкина продемонстрировать следующие кадры.
Теперь — Березкин уточнил и расширил задание — на экране появились не только руки, но и владелец рук, человек, не имеющий, впрочем, портретного сходства с Бра-гинцевым.
— Я не стал уточнять внешность, — сказал Березкин. — По-моему, это ни к чему. Пусть будет условный образ.
Я кивнул, наблюдая за событиями на экране. А там происходило то, о чем мне уже рассказывал Березкин: человек с руками Брагинцева смял и разорвал бумагу, а потом зеленые волны смыли его с экрана, и я увидел Зальцмана, вышагивающего с тетрадкой в руках…
— Вот так, — сказал Березкин. — И ничегошеньки не могу поделать.
Он выключил хроноскоп, и мы несколько минут сидели молча.
— А Черкешин? — спросил я. — Черкешин не. появляется?
— Черкешин не появляется, и я придаю этому большое значение, — ответил Березкин. — Давай-ка пораскинем мозгами. По-моему, это единственная зацепка.
— Единственная зацепка, — машинально повторил я. — Послушай, а как сформулировано задание?
— На истолкование поведения и характера.
— И при анализе рукописной строки формулировка была такая же. Но там появлялся Черкешин, и порою прежде Зальцмана…
— Стой! — резко сказал Березкин. — Вот оно! Кажется, я все понял. Хроноскоп упорно показывает Зальцмана волнующимся и боящимся, что его выследят… Не возник ли в «памяти» хроноскопа штамп для иллюстрации именно этого состояния?
— Минутку! Мы с тобой не волнуемся и никого не боимся…
— Все понял.
Березкин встал, схватил подвернувшуюся под руку линейку и разломал ее на несколько частей.
Хроноскоп получил задание, и мы увидели человека, ломающего линейку. Но Зальцман — Зальцман не появился, хотя Березкин настойчиво вновь и вновь повторял задание.
— Теперь ты, — сказал Березкин и кинул мне тетрадку. Я разорвал и скомкал ее, и то же самое проделал безликий человек на экране. А Зальцман не появился.
— Прямо-таки гора с плеч, — вздохнул Березкин, опускаясь в кресло. — А Черкешин — штамп, иллюстрирующий жестокость и твердость, назови как хочешь. У Брагинцева эти черты характера отсутствуют, в чем нет никаких сомнений, а у Хачапуридзе они были выражены весьма основательно!
— Но почему они оба боялись? — тихо спросил я, полностью принимая версию Березкина. — О Хачапуридзе мы едва ли что-нибудь узнаем. Но Брагинцев…
— Ты хочешь сказать, что этот факт — не в его пользу?
Менее всего мне хотелось говорить что-либо подобное, и я только пожал плечами.