Записки из клизменной
Шрифт:
В личной беседе с больной он добился немногого. Она умиротворенно глядела в люстру с красивыми висюльками.
Тогда настал черед беседы с родственниками, и здесь дело пошло живее. Выяснилось, что в этой семье произошла страшная трагедия. Муж пациентки изменил ей. И с тех пор она такая.
С тех же пор он старается заслужить прощение и снисхождение. Он военный, настоящий полковник.
– А где же, где же спит этот негодяй, это чудовище? – спросил специалист.
– Вот тут, – и ему указали на небольшой жесткий сундучок, накрытый клеенкой. Сундучок приютился в темном углу.
Специалист пошел к выходу. Откуда-то выскочил
– Ну скажите, – зашептал он, – когда она поправится? когда?
Специалист посмотрел на него и пожал плечами:
– Никогда.
На линии доктор Кулябкин
В 2001 году вместе с нашей дачей сгорела и книжка, которая хранилась там много лет. Это был толстый производственный роман из жизни врачей под названием «На линии доктор Кулябкин». Его все моя мама читала, я не сумел. При виде заглавия мне всегда вспоминался один доктор, тоже такой вот простой, с невразумительно говорящей фамилией, со своими нехитрыми радостями и горестями, о которых так приятно прочесть. Пусть эта фамилия сохранится, настоящую я забыл, да и ни к чему ее указывать. Пусть меня простят за плагиат.
Правда, быт этого доктора – я уверен в этом, даже не читавши романа, – во многих мелких деталях отличался от быта героя.
Мне приходилось сталкиваться с Кулябкиным, когда я подрабатывал в некоторой поликлинике на Петроградской стороне. Это был худощавый мужчина в несвежем халате, с затравленными глазами и добрым лицом. По-моему, он был хороший человек. Наверняка его любили больные. Спокойно и уверенно вышагивать по жизни ему мешал чудовищный перегар, толчками вырывавшийся из его прыгающих губ. Казалось, он постоянно ждал опасности, заслуженного удара в спину, разбирательства, замечания, упрека.
Однажды, дожидаясь машины в регистратуре, я слышал, как регистраторше поступил приказ разыскать доктора Кулябкина и отослать его на ковер для выпускания отравленной крови. Не знаю уж, что он натворил – может быть, куда-то не сходил, а может быть, что-то не записал.
Приказ был исполнен немедленно. Кулябкина разыскали и направили по назначению.
– Из доктора Кулябкина сейчас фарш сделают, – заметила хромая регистраторша, едва к ней сунулся кто-то знакомый. Она сияла, она цвела.
У нее усилилось слюноотделение, ладони сладко терлись друг о друга. Мерещилось, что от их соития у нее вот-вот родится третья.
– Сейчас из доктора Кулябкина котлету сделают, – сказала она через две минуты еще кому-то.
– Сейчас из доктора Кулябкина шашлык сделают, – сказала она мне.
– Сейчас из доктора Кулябкина форшмак делать будут, – сказала она в пространство.
Месяца через два доктор Кулябкин исчез. Никто не знал, где он, и говорили о нем с легкой тревогой и заблаговременным сочувствием. Потому что исчез он надолго. «Нигде его нет, – говорила регистраторша. – Домой к нему ходили. Нету. Вот уже месяц». И я тогда сам решил, что с Кулябкиным приключилось что-то совсем нехорошее.
Потом он тихо появился. Приступил к должностным обязанностям.
О причинах отсутствия спрашивать не хотелось. О них и не говорил никто, все понятно.
Он, конечно, не закусывал, потому что сам был закуской.
Языковой барьер
За человеческой мыслью не угонишься.
Оказывается, пациентки моей матушки, когда им прописывают свечи, делают так: бросают их в унитаз, а после садятся и справляют нужду. Они не выбрасывают свечи, нет, они пребывают в полной уверенности, что после этого поправятся.
Да и я никогда не был уверен, что меня правильно понимают.
Помню, попросил одного больного – норовистого такого, хорохористого старичка с бородой скоротечного козлика – встать, вытянуть руки и закрыть глаза. И что он сделал? Мне не описать того, что он стал делать. Он изогнулся змеевиком, высунул язык, зажмурил один глаз, раскинул руки и начал приседать пистолетом, кренясь набок и багровея лицом.
– Что вы делаете? Что, что это? – закричал я.
– Э? – проблеял он, склоняя и голову тоже, глядя на меня свободным глазом.
Путь к сердцу мужчины лежит через желудок
Хочу посетовать на некоторый цинизм медицинской науки. Изучали мы, помнится, рентгенологию. И нам предложили зайти в этот проницательный аппарат и посмотреть на себя изнутри. Не снимок какой-нибудь сделать, а запустить научно-популярный кинематограф. Зашел я, значит, туда, и оказалось, что во мне сокращается нечто колоссальное. «О, какое большое сердце», – удивился рентгенолог. Я приосанился и скромно улыбнулся, поглядывая на дам. «Это очень плохо, – сказал рентгенолог, – с таким большим сердцем долго не живут».
Потом одну девушку, коротышку такую, заставили выпить сульфату бария для показательного обзора желудка.
«Редкий случай, – сказал рентгенолог. – Желудок-чулок. Посмотрите, какой он длинный – даже дна не видно, он спускается в малый таз».
Согруппница, и раньше меня не особенно привлекавшая, вообще перестала существовать для моего умозрения.
Сейчас-то я, конечно, наплевал бы на кишечнополостные чулки, но тогда было другое дело, всего лишь четвертый курс. Или третий? Не помню уже. Еще сохранялось подобие романтизма, не признававшее желудков.
Пирация
В школьном вестибюле, на лавочке, широко раскинулась квашеная бабуля с первично добрым, но временно возмущенным, лицом. Она громко говорила. Привожу ее рассказ по возможности дословно.
«…кишки мне чистили, из кишок у меня полведра гноя выпустили (с этого момента я и стал прислушиваться к рассказу). Я все ходила к нему, ходила, а он мне написал направление пирироваться. Я своим ходом взяла такси, приехала, а он мне там говорит: я вас не возьму, у меня чистое, а вы гнойная. Я ему говорю: как же так? Вы же сами мне дали направление. А передо мной были мужчина и женщина, с сумками. Женщина осталась, а мужчина с сумками пошел. А он взял мое направление и порвал, вызвал «скорую» и говорит: «Только никому не говорите, что это я вас отправил». И вот мы едем, я все смотрю: куда же это меня везут? И привозят на Богатырский, ну да! В эту мерзость! В этот свинюшник! Наорали на меня, я говорю: чего вы орете? Сунули в палату, в морозильник, там бабулька лежала с этим, с рожистым воспалением, и нарыв у нее на ягодице. Селедка на окне замерзает, селедка! Булку ели. Обед холодный! Второе – никакого второго! За весь день никто не подошел, а на другой день только вечером, у них оказывается пирации с семи часов, во как. В кресло затолкнули, на стол. Там подошел, спросил только, чем болела; я сказала: воспалением легких, и все, дали наркоз, я час ничего не слышала. А вот на Березовой, когда вторую пирацию делали, я все слышала!»