Записки из конюшни
Шрифт:
Все началось с того, что «моя» собралась на отдых. Все утро она, виновато посматривая в сторону, медленно втолковывала мне, что ей необходимо сменить обстановку — это ей прописали врачи. Да зря она так убеждала меня. Не понимаю разве, как ей трудно?.. Работа в фирме с утра до ночи, шеф, как она его называет, за малейшие провинности ей «мылит холку». А вот я просто наслаждаюсь, когда мне мылят холку. Но я понимаю, что работа ее — не сахар, да и деньги нужны, чтобы меня нормально содержать. Так что я совсем не против ее отдыха. И я бы преспокойно и смиренно ждал ее из предстоящего путешествия, но, оказалось, у этой ситуации есть свои сложности. За мной некому будет ухаживать в силу возникших, как она сказала, обстоятельств. И поэтому она вынуждена отправить меня «на гастроли». Произнесено это было со слезами, и я, наконец-то осознав всю серьезность положения, мужественно терпел, пока она висела на моей шее, окутывая меня запахом того, что называется духами. У меня щипало в глазах, свербело в носу, дыбом встали все мои шерстинки, но я терпел. Хотя в другой раз закатил бы такой флейшман, показывая зубы,
А теперь, я думаю, настала пора объяснить, что я — жеребец тракененской породы, пяти лет от роду, зовут Хариф. А мою хозяйку — Ириной. Меня ей подарили, когда я был еще отъемышем (так называют жеребят, которых только-только отняли от матери)… Я был дико напуган, озирался и дрожал, когда «выпал» из перевозки. Я очутился среди людской толпы в настолько ярких попонах, что у меня зарябило в глазах. Позднее я узнал, что эти попоны называются у них платьями и костюмами. От страха я готов был выпрыгнуть из собственной кожи, особенно когда весь этот людской табун направился ко мне. В нос ворвалось такое количество запахов, что у меня ноздри раздулись на ширину плеч. Я тут же выдал флейшман, отчего людской табунчик заржал, полагая, что это я так им по-лошадиному улыбаюсь. Человеческие кобылки умильно залепетали, осторожно протянули ко мне руки и погладили. Это мне понравилось. Я вернул резко ушедшие назад уши и уже с интересом принялся разглядывать человеков. Вдруг к толпе подбежала справная, темно-гнедая человеческая кобылка, цокая по площадке копытцами странной формы, и, замерев, уставилась на меня. А высокий человек, стоящий рядом в толпе, начал ей что-то говорить. В то время я еще не все понимал из человеческой речи, поэтому переводил глаза с высокого человека на «кобылку» и прял ушами. Только спустя три дня я узнал, что у людей «кобылки» называются женщинами, девушками и девочками; странные копыта — туфлями на каблуках, а меня подарили на день рожденья этой самой темно-гнедой девушке по имени Ирина. Так началась моя новая жизнь. Новая по сравнению с той, которую я провел, сидя у мамы в животе, а потом полгода в деннике и в леваде.
Меня поселили в светлом, чистом и уютном деннике, с полом, посыпанным свежими опилками. Их запах напомнил мне то время, когда я жил с мамой. С потолка свешивались разноцветные, очень яркие шарики, под ногами валялось что-то круглое. Как я тут же узнал от своей Иринки — это все игрушки для меня, чтобы мне не было скучно, пока она будет на работе. Ухаживать за мной станет уже пожилой, седой человек, как его назвали, дядя Миша. Его привел тот, высокий, который и подарил меня Ирине. Он оказался ее старшим братом. Из рассказа о дяде Мише я узнал, что он всю жизнь работал с лошадьми, что жил один, потому как кобылы… ой, жены, у него не было. Вот этого я не понял, почему не было-то? Мерин он, что ли? Так, с виду, дядя Миша мне понравился: спокойный, неторопливый, уверенный.
Каждое утро начиналось с поения, кормления, а потом меня выводили в леваду — специальный загон для прогулок. Перед уходом на работу Иринка обязательно забегала ко мне — пожелать доброго утра и тут же сказать «до свидания». Она врывалась в денник с распущенной гривой, с одуряющим запахом духов и, чмокнув меня в нос и обе щеки, убегала, цокая каблучками. На ворчание дяди Миши, что лошадям неприятно вдыхать запах духов, Ирина недоумевала: ей же нравится запах лошади! Ну-ну! Это чистой лошади, а вот если я вспотею, сделаю лужицу в опилках, да еще и вываляюсь во всей этой красоте, вот тогда посмотрим, как тебе это понравится! Но, несмотря на некоторые непонятные для меня вещи и действия, Иринка с каждым днем нравилась мне все больше и больше. Она не относилась ко мне по-хозяйски, более того, она называла меня своим другом. После работы и принятия корма Ирина первым делом неслась ко мне. Выспрашивала дядю Мишу, что я ел, как ел, что делал, а потом рассказывала мне о своих делах. Многие слова мне были непонятны, но Ирина будто обладала даром общения с нами, лошадьми, и тут же все поясняла.
Так прошел год. Теперь я перестал быть отъемышем и стал неуком. И начался период моего обучения всему тому, что должна уметь лошадь «с высшим образованием»… А потом началось обучение Иринки. Боялась она дико, но, едва взобравшись на меня, освоилась быстро. Единственным ее бзиком стала боязнь… лишнего веса. Ирина купила весы, водрузила их в амуничнике и каждый день, облачившись в костюм для верховой езды, взвешивалась. И хотя весы стабильно показывали цифру 50 (это со шлемом, с сапогами и крагами вместе), Иринка уперто совершала этот ритуал из страха причинить мне неудобство своей тяжестью. Умора! Я — 182 см в холке, вешу 500 кг, и Иркин «полтинник» для меня такая же тяжесть, как кошка для бульдозера.
За все четыре года нашей совместной жизни мы никогда не расставались таким образом. Нет, конечно, Ирина и раньше уезжала отдыхать, путешествовать или куда-то по работе, но я всегда оставался под присмотром дяди Миши, а если и уезжал на выставки и «на гастроли», то тоже с ним. А теперь у Ирки нервный стресс, а дяде Мише, оказывается, сделали операцию на глаза и ему совсем нельзя работать. Брать кого-то спешным делом со стороны опасно, а время поджимает. Поэтому и остается только выезд.
Конное хозяйство, куда я должен буду отправиться на время, находится под Москвой. Ирина уже обо всем договорилась, за мной приедут, а пробуду я там всего десять дней. Вдобавок ко всему, мы же еще получим гонорар за «вызов жеребца на дом».
И начались сборы. Иринка носилась как ошпаренная. Собирала в сумку мои попоны, недоуздки, уздечки, чепраки и вальтрапы, все витамины и подкормки, лекарства и средства по уходу за моими гривой, шерстью, копытами. Потом неслась ко мне и, строго грозя пальчиком, учила меня, как я должен себя вести, что делать и что нет.
Наконец настал день моего отъезда. К полудню во двор нашего дома въехала перевозка. То, что из нее «выползло», мне не понравилось сразу. Но я тут же устыдился этих неприязненных мыслей. Ведь не виноват же мужик, что произошел от лошади имени Пржевальского и бобра. Может, душа у него добрая? Вон как глазенки загорелись при виде меня. И Иринке улыбается во всю ширь своей бобриной физиономии. Его напарник оказался полной ему противоположностью. Этакая длинная конкурная слега с одной-единственной достопримечательностью — плавно наезжающей аж на подбородок нижней губой. «Губа» (так я решил теперь его называть) откликался на кличку «Слава», а бобер имени Пржевальского звался «Петровичем». Пока я разминался перед дорогой в леваде, Ирина втолковывала что-то этим двум. «Губа» закатывал глазки, взмахивал руками. Петрович, умильно хихикая и приложив пухлые ручонки к сердцу, бубнил какие-то обещания. Насторожило меня одно: когда Ирина отвернулась, Губа постучал пальцем по виску, показывая, что у Ирины якобы не все под одной крышей. Ладно, разберемся, к чему это он. Ирина тем временем открыла ворота левады и вывела меня. У трапа перевозки она поцеловала меня, я ткнул ее носом в щеку и легко махнул в нутро машины. Хотелось мне на людской манер приподнять на прощание переднее копыто, но места в перевозке мало, поэтому я тихо проржал «до встречи», и машина тронулась.
Мне почему-то очень вдруг захотелось послушать, о чем говорят эти двое в кабине, но из-за шума мотора это было невозможно. До меня доносился только их хохот, и неизвестно с чего мне показалось, что причиной такого буйного веселья стали мы с Ириной. И как написали бы в романах, отрывки из которых иногда зачитывала мне Ирина, волна негодования и холодок подозрения накрыли меня.
Ехали мы долго. Наконец машина остановилась, Губа и Петрович вылезли из кабины и подвели трап. Слава-Губа распахнул дверцы перевозки и, размахивая руками перед моим носом, принялся вопить, чтобы я выходил. Сам бы я, конечно, не догадался. Надев на меня недоуздок, Губа повел меня к большому строению с распахнутыми воротами. Едва зайдя внутрь, я содрогнулся от резко ударившего в нос запаха мочи, лежалого навоза и пыли. Хорошо, что лошади от запахов не падают в обморок. И это я еще не переносил Иринкиных французских духов?! Не знал я, что в скором времени меня ожидает пребывание в такой плотной вони. Ко всему вышеперечисленному добавлялись запахи курительных палок, или, как их называют люди, сигарет, и к тому же — перегара.
Грубый окрик Славы вывел меня из оцепенения. Куда девались улыбочки и прижатие ручек к сердцу? Вот, значит, как? Стало быть, предчувствия меня не обманули. Проходя вдоль стены, я брезгливо сжался, стараясь не коснуться какой-то кучи. Не успел я осознать, что это, как куча зашевелилась и, выдав бормотанье в упряжке с отрыжкой, приняла вертикальное положение. «Куча» оказалась человеком. Эти его действия сопроводились таким запашком, что я чуть не прикрыл нос копытом. Я не в совершенстве понимаю человеческий язык, но все равно уверен, что то, что выдало это существо, речью не называется. Наконец меня завели в саму конюшню… Несколько пар тусклых, безрадостных, а у кого и гноящихся глаз воззрились на меня. Их обладатели даже не предприняли попытки как-то прореагировать на мое появление, как подобает жеребцам. Усталость и апатия лезли из каждого денника. Увидев грязные стены, ржавое корыто с плавающими окурками в несвежей воде, тенёта, будто занавеси свешивающиеся с потолка, голые полы, залитые мочой, и навоз вместо подстилок, я замер. Я и в страшном сне не мог представить, что так можно жить. И это в двадцать первом веке! И жгучая волна тупой ненависти к двуногой дряни, идущей рядом и мнящей, что может повелевать такими, как мы, ударила в мозг. Одно мое движение влево, небольшое усилие — и этот «венец творения» будет сплющен в плакат, какие Иринка развесила у меня в деннике для моего эстетического развития. Но именно Иринкин образ и отвлек меня от этого порыва. Она-то у меня действительно «венец творения». И всплеск дикой злобы сменился уничижающей жалостью к рядом идущей каланче, которая, конечно же, осознавала себя человеческим самцом, везде одерживающим победу. Мне стало интересно, почему человечество, дошедшее умом до технических, медицинских и прочих чудес, осталось таким тупым по отношению к нам, лошадям? Откуда этот инстинкт превосходства, причем ничем не оправданный?! И почему так нелепо устроено человеческое сознание, что чем выше человек в своем табуне по заслугам, благородным качествам, тем он более считает себя недостойным чего-либо хорошего в силу скромности? А то, что называется человеческими отбросами, мнит себя хозяином и повелителем? Я снова подумал о своей Иринке. Она умна, добра, красива, порядочна, но всегда, любуясь, как я резвлюсь в леваде, изощряясь в прыжках и стойках, называла меня эталоном красоты и благородства. И искренне возмущалась, что кто-то называет так каких-то убогих теток на плакатах в разноцветных журналах, которые сами же и платят бешеные деньги, чтобы их так называли. Но это я отвлекся. Выпрыгнув из воспоминаний об Ирине, я очутился в холодной и грязной реальности, где проведу десять дней. А эти бедолаги, что стоят в денниках по обе стороны от меня, живут здесь всю жизнь!
Меня завели в денник, где я кое-как смог развернуться, так что особо резвых пируэтов не получится в силу тесноты. С потолка свешивались канаты паутины, которая не убиралась, наверное, со времен постройки конюшни. Пол голый, света почти нет, так как окно затянуто паутиной и не мылось с тех пор, как Бог сотворил лошадь. Я огляделся в поисках кормушки и поилки и увидел какой-то полуразбитый ящик, лежащий в углу на остатках сухого навоза. Поилки не было и в помине. Осознав, что попал в лошадиный ад, я решил бороться!