Записки из потустороннего мира
Шрифт:
«Когда мы все жили в той жёлтой подлодке,
все рыбные сети нам шли на колготки,
все ржавые цепи с чужих якорей
держали на привязи наших зверей,
которые в нас просыпались с утра,
и каждый карниз намекал, что – пора,
и каждый трамвай обещал на бегу:
«Я
Екатерина Горбовская, 2016г.
НАЧАЛО
Многим так или иначе случалось задуматься о том, что остается после человека, когда не остается ничего. Наследство можно украсть, дом сгорит в пламени войны, изобретения и книги назовут именем другого человека, и что? Любовь, страсть, приключения, мужество: что же остается, когда не остаётся ничего? Честное имя? Сомнительно, поскольку честное имя тоже можно легко втоптать в грязь. Что же тогда можно взять с собой, уходя в лучший из миров?
Наверное, любовь. Этот золотой соверен никогда не утрачивает своего волшебного блеска, сколько бы раз не переходил из рук в руки. И ты всегда будешь помнить тех, кто был добр и честен с тобой. Манящий огонёк любви и дружбы всегда будет маяком на самом трудном пути, – и, вполне возможно, это и есть то, что остаётся, когда не остаётся ничего от твоей прошлой и сегодняшней жизни.
И ещё человеческое достоинство, наверное. Цветы человеческого достоинства можно растоптать – но всё же это будут по-прежнему цветы, и волнующий, тревожащий душу запах этих цветов всегда будет напоминать о том, что могло бы быть, но уже никогда не случится.
1
Психоневрологический интернат был всего в десяти или пятнадцати минутах ходьбы от дома, где я вырос. Улица была на самом краю посёлка, и к интернату можно было пройти лесом, справа было болото и полоска тайги у озера, с острыми запахами смородины и черемши, а слева от дороги был берёзовый лес, где мы летом собирали грибы. Дальше, за озером, было местное кладбище, и потом этот интернат. Иногда хроников можно было встретить прямо на кладбище, они ходили между могил, искали что-то, еду или что-то ещё, наверное. Одетые в серое тряпье, они улыбались молча и бессмысленно беззубым ртом. Иногда их видели на улице, иногда морозным вечером они заходили в дома, просили милостыню, им подавали, но не более того. Никто не задумывался о том, как они живут там, за высокими заборами своего интерната – они были просто промежуточной инстанцией между миром мёртвых и миром живых, и жили совсем в другом мире. В том мире, откуда нет обратной дороги.
2
Третьего дня меня прижало как надо, по-настоящему. Ощущение от боли было такое, словно разверзлись врата ада, и огненные языки пламени лизнули моё грешное тело. Пришлось вечером ставить ещё один укол трамадола, вдобавок к дневному. Потом, ближе к ночи, началась паническая атака – я не мог заснуть до трёх часов ночи, хотя и проглотил чёртову кучу снотворного и антидепрессантов. На следующее утро я проснулся почти в одиннадцать часов дня – такого со мной не случалось очень давно. Я лежал ещё какое-то время, пытаясь вспомнить, что со мной случилось вчера, и что мне приснилось под утро. Я всегда не тороплюсь вставать, потому что, пока я лежу, я чувствую себя таким же здоровым, сильным и молодым, как и тридцать или сорок лет тому назад. Потом я встал, очень осторожно, пытаясь понять, где прячется боль – но сегодня она притаилась, и разве что изредка давала о себе знать странными проколами в левое бедро и в ногу. Чуть позже я понял, что могу двигаться, ходить, и нужно было как-то начинать новый день.
Обычно боль приходит ближе к вечеру, хотя с утра я почти всегда чувствую себя совсем неплохо. Могу работать, могу заниматься домашними делами, много ещё что могу. Но вчера было плохо уже часам к одиннадцати дня, а к пяти часам пополудни боль стала совершенно нестерпимой. Мне иногда кажется, что эта боль всего лишь отзвук другой боли, душевной. Боли от невозвращённых пощечин, незаслуженного оскорбления, грубости: то, что помнится годами. Но помнится также и боль, и обида, которую ты сам причинил другим людям. И самое страшное в том, что уже не вернуть эти пощёчины, и не извиниться перед людьми, которых обидел или оскорбил; одних уж нет, а те далече.
Каждый день я прихожу в местную поликлинику, где мне ставят обезболивающее. Каждый день, кроме воскресенья – потому что по воскресеньям или праздникам я ставлю себе уколы сам. К сожалению, я пропустил момент, когда можно было ещё отказаться от этих уколов – а теперь любая попытка вырваться из этого ада заканчивается либо бессонницей, либо тяжелейшей депрессией. В такие дни я начинаю думать о том, пора, наверное, заканчивать игру, которая давно, в сущности, проиграна. Но что-то не отпускает меня, не позволяет уйти в это спасительное ничто, где меня нет.
Этой ночью мне приснились отец и мать: молодые, нарядные, весёлые, они пришли откуда-то из гостей, смеялись, разговаривали – странно было то, что я никогда не видел у отца такого красивого костюма, и такого плаща. Он всегда или почти всегда ходил в неприметном сером заношенном костюме, в такой же одежде ходила почти вся мужская половина нашего рабочего поселка. Когда-то в молодости у него был тёмно-зелёный двубортный габардиновый костюм, такие носили в начале пятидесятых годов, и который был ему немного велик. Я видел его всего один раз в этом костюме, потом он ещё раз или два он попадался мне на глаза в шкафу, когда я начал интересоваться отцовской одеждой. Ещё я помню белые парусиновые брюки отца, широченные, с манжетами. Однажды, когда мне было уже пятнадцать, я попробовал было их надеть, и сразу ЖЕ утонул в их неимоверной ширине. А мамочка была в платье, лёгком, голубом, с цветочками – и это тоже было необычно, хотя она иногда ходила в лёгких платьях – но не в таких красивых и нарядных, как это.
Конец ознакомительного фрагмента.