Записки на кулисах
Шрифт:
Слов нет, перебор вещь нехорошая. Но нет печальнее состояния тотального недобора – и по части юмора, и по части серьеза…
Стало быть, в описываемое время доказать успех работы, допустим, по разделу «Наблюдения» можно было только через юмор. Что же касается Владимира Этуша, то даже двадцать лет назад он почитался щукинцами едва ли не самым остроумным педагогом.
Итак, я покончил со «старушкой с ножкой», перешел к старичку со шмыгающим носом. Дяденьку с губой-«са-мопиской» держу про запас. Впрочем, педагог имеет право прервать и не досмотреть. Я тороплюсь. Ребята, полные сочувствия, хорошо почуявшие в аудитории запах «пороха», дружно смеются и перебегают глазами с моих «типов» на Этуша. Я через час имел подробную картину матча. Мне рассказали, что старушку восприняли неплохо, а Этуш – ноль внимания. Второму типу засмеялись охотнее, а Этуш – ноль внимания. Мне рассказали, какою нервной становилась атмосфера. Третью чудачку мою встретили искренним гоготанием, я совсем разошелся, я поглядывал только на друзей… Мне рассказывали потом, что на «чудачке» Этуша что-то удивило, он поглядел на дружную веселую команду питомцев и, кажется, подняв брови, сотворил силуэт улыбки. Это оживило ребят, они стали гоготать, может быть, больше, чем я заслуживал.
…Таких случаев на памяти моих коллег, должно быть, десятки. Я хочу лишь на своем примере подчеркнуть итог некоторого самообразования, некоторой борьбы «с самим собой»… И для тех, кто понимает толк в дружбе, поклясться в верной, вечной любви к полному списку того второго курса, которому премного обязан. «последующими десятилетиями»…
«Что же за всем этим следует? Следует жить…» Я написал в давнишней статье, что наше училище – лучшее в мире. Объяснил исчерпывающе: мы учились возле Арбата (старого) – это уже аргумент; Театр Вахтангова – серьезный аргумент; у нас высшего качества юмор, педагоги, красавицы, методика и традиции…
Теперь стал старше и слов на ветер стараюсь не бросать. Теперь не скажу: «Наше училище – лучшее в мире». А скажу так. Если была когда-либо идеальная театральная школа, то это именно наша, образца 1950 – 1960-х годов. Атмосфера нашего обучения словно исключала возрастные различия. Все щукинцы были равно молоды – от 60-летних Мансуровой, Львовой или Захавы до 17-летних первокурсников. Исключение составляли, может быть, только завхоз Майборода и тов. Серебрякова из учебной части – постоянные герои эпиграмм и шутливых зарисовок.
Весь организм института ощущал здоровое сердцебиение. Извольте поверить на слово: у нас не было бюрократизма и формального буквоедства, ибо формализм – это дитя душевной анемии. Позволю себе сделать небольшое официальное заявление. Для меня возвышенное и прекрасное в театре заключает формула: театр – это школа жизни, театр – это праздник игры.
Отвлекусь таким воспоминанием. В спектакле Театра сатиры «Теркин на том свете», где замечательно играл А. Папанов – Теркина, а Борис Новиков – Друга, театр осуществлял обе стороны формулы. Стихи и мысли Твардовского, воплощенные в оригинальной сценической композиции, дарили превосходную пищу уму зрителя. Но я бы хотел напомнить свидетелям о способе актерского существования артиста Новикова. Это был образец лицедейства. Его не выпустила в мизансцены расчетливая рука режиссера, его не водила на площадке авторская воля – нет, он был словно сам по себе. Как будто несчастный случай привел его сесть за кулисами на стул с гвоздями… и вот, извините за натурализм, актера носит по сцене нечистая сила, из него как из рога изобилия сыплются удивительные интонации, азарт и краски… А воля автора и воля режиссера не терпят краха будто бы лишь по чистой случайности. Новиков рождает образ стихийно, залпом. Невероятно, чтобы человек мог все это отработать заранее, на каких-то там репетициях. Так играют только в детстве. Только у детей случается праздник неистовства в игре, самозабвенная шалость. Так играли, наверное, Михаил Чехов у Станиславского, Эраст Гарин у Мейерхольда, Щукин у Вахтангова, такими я видел Гриценко у Р. Симонова, Табакова и Евстигнеева у Ефремова, Дурова у Эфроса, так играл Чарли Чаплин – сам у себя.
В конце 50-х – начале 60-х годов в вахтанговской школе была такая атмосфера, из которой мог произрасти «праздник игры». Первый элемент или составная часть ее – взаиморасположенность. Во многом опять-таки «виновата» весенняя погода в общественной и культурной жизни страны. Ритуал «посвящения» первокурсников. Дипломники раздают каждому из нас по гвоздике. Объясняется: это любимые цветы Бориса Васильевича Щукина. Отныне через все обучение пройдут имена учителей и корифеев сцены. Отмечу важное: близким людям Вахтангова, Щукина, Горюнова – всех, кто уже ушел в историю, было в то время каких-нибудь бодрых 50 с небольшим лет. Рассказы о Мастерах шли во время занятий, в коридорах, постоянно. Связь времен оживала, крепла, звенела смехом от будто бы увиденного наяву шаляпинского дурачества с собакой или розыгрыша Горюновым нашего Немеровского.
В соединении юмора и цепкой наблюдательности рождается мимолетный рисунок случая. Опытные актеры-педагоги показывают мастерски, рельефно, гравюрно – животики надорвешь. И надрывали. Без «показа», актерского анекдота, поддразнивания знакомых лиц и так далее не проходила ни одна репетиция. Человек, родившись, торопится играть. Но самые счастливые, самые мудрые – и в том числе гении человечества – как-то удосуживаются не расставаться с детством до поздней старости. Им не мешает трудиться, создавать, возможно, эпохальные ценности (например, Эйнштейну) эта верность игре, юмору, выдумкам, семейным ритуальным чудачествам.
Вахтанговской школе на роду было написано стать блестящей ступенью игрового свойства. В аудиториях штудировали элементы «системы». По крупицам складывали и шлифовали образы персонажей. Учились: каждый человек носит в себе неповторимые особенности. Как их выразить, как повторить? Внутреннее содержание раскроется не раньше, чем ты, актер, вникнешь в мир автора, героя, его мыслей, его биографии. Но человека отличает богатейшая картина внешних проявлений. И студентам задают на дом, а потом их проверяют на занятиях: как твой тип топает по улице, как дышит, как говорит, как держит голову, как смотрит на партнера. Из этих кропотливо отобранных маленьких «как» в случае везения, а точнее, в случае труда и таланта вырастает конечное наиважнейшее как – способ существования на сцене. Унылая грамотность, бесцветное правдоподобие – отвергнуты. Театру потребны особые, немаловажные, обобщенные и совершенно оригинальные – при абсолютной достоверности! – образы. И студенты-щукинцы из аудиторий в коридоры
– Как он интересно нас всех замучил! – восклицает Елизавета Георгиевна. – Все ползком крадутся поначалу, присматриваются, прислушиваются. А Николай Олимпиевич на вторую репетицию приходит: «Вот я такого типа заметил…» И вдруг сморщился, съежился – пошел по комнате. Ремизова обрадовалась: «Отлично, это Мышкин! Давайте его сюда». А он: «Нет, а еще вот какого я видел. Кажется, тоже хороший…» И опять удивляет всех совсем новым, но совершенно точным, как будто мы его сами только что видели на Арбате. «Стоп! – кричит Ремизова. – Это готовый князь. Давайте его сюда». А Гриценко назавтра еще трех типов – и все разные, и все, понимаете, годятся! Но за этими зарисовками – бездна труда, отбора, верного глаза… ну, и таланта конечно же…
Важнейшее достижение школы – самостоятельные отрывки. Сегодня это уже заимствовано и другими теа-вузами, тогда это было нашим «специалитетом». Рядом с текущими, выписанными на доске работами с мастерами – собственный выбор, личный вкус, своя режиссура и свой особый день. В этот день в зале показа – не продохнуть. Наибольший аншлаг, наивысший интерес – именно к самостоятельным работам. Кафедра мастерства актера сидит широко, в глубине нашего гэзэ (гимнастического зала) на возвышении. В центре – вечно бодрый, динамичный, отутюженный и румяный, любимый всеми директор Захава. Слева и справа от него – его соратники и сотоварищи по вахтанговству 20-х годов, наши учителя… Только что здесь бывал, да покинул стены училища и Рубен Симонов. Расхождения и распря между двумя ветеранами тщательно скрываются, но результат их очевиден и печален. Захава, поставив «Гамлета» с Астанговым, покинул театр. Рубен Николаевич, выпустив отрывки на французском языке на третьем курсе, тоже «хлопнул дверью». Его дом – театр, у Захавы – училище. На том и расстались. К сожалению, у этого факта – масса последствий и в делах, и в судьбах актеров. Однако вернемся к самостоятельному показу. Сцена в гэзэ не имеет подмостков, но кулисы и занавес – на местах. Зал обширен, много окон. Вдоль окон и стен – станок, то есть длинный круглый шест для занятий танцами. В левом заднем углу, у входа – рояль. Правая стена отгорожена длинной черной портьерой, идущей от комнаты № 30, где готовятся на выход, и до правого входа в портал… Вы вошли в гэзэ, темно, но яркие фонари высветили занавес. В двух шагах – широкий ряд «станков» – подставок под стулья и столы, за которыми – кафедра. Вы замираете от уважения. Справа от вас по стене, примыкающей к двери, бежит до потолка шведская стенка: днем этот зал расписан до минуты, в нем учатся танцам, сцендвижению, фехтованию и просто физкультуре. Между кафедрой и сценой – рядов десять стульев. Наш гэзэ для непросвещенного посетителя – уродлив по форме. Он сплющен в длину зрительного зала, зато сильно разбежался в ширину: как волжские города вдоль Волги. Если вам не занято место, прибейтесь хоть к двери, а то вас сомнут. Студенты не деликатничают в такие дни: кто успел, тот и сел (даже на уши другого студента). Обратите внимание: на шведской стенке, как нотами или птицами, уже все забито публикой. Снизу доверху. А слева, а везде? А шуму-то, шуму! Но постучал в ладоши, звякнул звоночком дежурный старшекурсник – все утихло. «Начинаем показ самостоятельных работ студентов второго курса. Художественный руководитель курса – и. о. доцента Владимир Абрамович Этуш!» Всё тихо, все в ожидании чудес. Одна непослушница – занавеска справа. Она шуршит, морщит, за нею пробегают на выход, там – магия кулис, там царят сочувствия, дрожь в коленках, нервный шепот и бесконечные «ни пуха ни пера! – к черту! – иду!». И они выходят. То есть мы. К черту в пекло – на публику. Диапазон этих вечеров – безграничен. От нелепых провалов одних до сказочных взлетов других. Подражательство и чепуха, комическое и слезы – все тут. Здесь сильно раскаются те, кто плохо подготовился, кто поверил в либеральное увещевание педагогов: «Самостоятельные отрывки – это необязательная вещь. (Врет, необходимейшая…) Оценок вам никто не ставит (неправда, еще какие)… выводов никто не делает (ложь, и выводы, и выходы – все отсюда)… наша традиция – отмечать только положительное в самостоятельных показах (так я тебе и поверил), да, только положительное. Кафедра ставит две отметки. Высшая – „плюс“, другая – „поощрение“…
Зато удача в выборе и исполнении роли, малейшие признаки фантазии, игры, красок и мастерства – стократ отблагодарятся. Я думаю, что самым одаренным в эти дни является зрительный зал. Я уже много с тех пор побывал и в институтах, и в школах, и даже за границей в подобных же заведениях (не говоря уже о самих театрах): такого взрывоопасного, отзывчивого, бурлескного, влюбленного зала не встречал и боюсь, что не встречу.
Это ведь очень понятно: училище соединило людей только по признаку жажды, и на этой ступени театра никто никого локтями не теснит. Всем места хватает, прочь зависть, наушники и подхалимы; нам жить вместе только четыре года, и мы зависим друг от друга таким образом, что каждый каждому только в помощь, а в преграду – никто. Это дальше – когда за зарплату, когда в старых театрах – там будет все… да. А здесь – учеба, бескорыстное сотрудничество и «праздник игры». Конечно, для тех, кто работает. Идут иногда споры на тему: что важнее – труд или талант? На это мудрый учитель выдает байку: «Рубен Симонов и Борис Щукин давно-давно сидели как-то в театре и оба вздыхали… „Эх, Борис-Борис, мне бы твою работоспособность – я бы таким артистом стал…“ А Щукин ему в ответ: „Эх, Рубен-Рубен, мне бы твой талант – я бы таким артистом сделался…“