Записки на кулисах
Шрифт:
Вл. Этуш оказался для меня – хотел он того или не хотел – великим воспитателем. Он встряхнул всю жизнь, сбил с ног домашнее чувство благополучного прозябания… он и после того счастливейшего дня, когда я удивил его вместе с курсом показом своего «губописателя», оставался суровым и вдумчивым.
Атмосфера студенческой бесшабашности, соблазнительные пары бахвальства и самоопьянения – они меня «не достали»: все-таки сильное потрясение на рубеже первого и второго курсов легло на сердце навсегда. Ни звезды с неба вахтанговской галактики, ни похвалы и «плюсы» на показах – ничто не могло уже заглушить отзвуков первого грома. Всего главнее было чувство почтения перед дверьми училища, здоровая зависть к «Женькам», опаска перед показами и недоверчивость к порывам собственной самоуверенности. Отзвуки первого грома долго приходили мне на помощь… Например, обуял меня страх перед выходом на сцену… кажется, все забыл – и роль, и смысл выхода… И тут на помощь является известный «шприц». Острым жалом по самые лопатки пронзает воспоминальная картина: Этуш протягивает металлическую руку, ты молишь
На занятиях по теории мастерства актера Борис Захава однажды заговорил об одном из психологических оснований для актерской повторяемости чувств. Он произнес – «эмоциональное воспоминание». Пример: мать, потерявшая маленького сына, в день похорон плачет так, что сама может погибнуть от горя. И через много лет, приходя на могилку ребенка, она тоже плачет – безутешно и горько. Но эти слезы только очищают душу; никого не удивит, если на ее лице в тот же час появятся признаки хорошего настроения. Значит, если первое чувство твоего персонажа пережито тобою так же глубоко, как твое собственное, если к точке воспламенения (скажем, к монологу Незнамова о матерях или к молитве Короля в «Гамлете») подведена в ходе работы над ролью надежная сеть бикфордовых шнуров – взрыв обещает быть настоящим. Но отнюдь не смертельным для организма, ибо его питательная среда – «эмоциональные воспоминания». Поэтому знающий человек не удивится, если после жесточайшей трагедии увидит изрыдавшегося на сцене героя – когда тот переоденется и переключится – веселым, добрым, озорным. Он еще сто очков вперед даст вам, его уставшим зрителям, ибо актерский организм обогащен кислородом «эмоционального воспоминания».
Этот урок теории сгодился не только в практике игры на сцене, но и в «предыгре». Яркая, чувственная картина металлического рукопожатия шефа при исключении меня «из жизни» безошибочно электризовала, вселяла здоровую упругость спортивной злости.
Второй курс… Непрерывный поток работ и сверхурочных бдений. Атмосфера любви к творчеству, состязания в находках и, конечно, мирного, почти любовного сосуществования порождала охоту к новым и новым ролям, пробам и открытиям…
Татьяна Ивановна Запорожец. Зав. кафедрой сценической речи. Беспощадная муштра согласных и гласных. На первых курсах она «заездила» нас своими скороговорками, распевками, упражнениями на дыхание и этим бессмертным, общесоюзноактерским «Бык тупогуб, тупо-губенький бычок; у быка бела губа была тупа». Попробуйте-ка это произнести со скоростью пистолетной пули. Не выйдет. И у нас не выходило, и мы недолюбливали придиру учителя. Но когда вдруг вышло, и задания ее стали шире, и каждый стал работать с ней наедине – с отрывками из Пушкина, Толстого, Достоевского и Чехова, – ее полюбили, потому что узнали. Она не унижалась до лести студентам, она не заискивала, она брала гораздо более важным. Ее не забыть никогда – за уроки возвышенного вкуса, уважения к русской словесности и замечательный талант: в каждом щукинце разбудить страсть к верно звучащему СЛОВУ.
Я много с тех пор занимался «художественным чтением»… и в театре, и в концертах, и на радио, и на телевидении. Позже я расскажу, как чуть было не ушел из актеров и что удержала меня и заставила поверить в свои силы именно поэзия, стихия стиха. Не было бы на Таганке поэтических представлений, не было бы, наверное, там и меня. Но этот случай – еще одно свидетельство работы Татьяны Ивановны. Гордая, чуждая фальши, отталкивающая всякое подобие холопского бурсачества, она последовательно, год за годом сумела внушить некий метод самостоятельной работы со словом. Увы, далеко не все педагоги оставляют такую память о себе.
Владимир Георгиевич Шлезингер. В описываемое время – само изящество, фонтан остроумия, бездна знаний, идеальная музыкальность на фоне благорасположенности к вам и неудовлетворенности собой… Вспоминать о Шлезингере – это улыбаться и причмокивать от восхищения, как смакуют память о хлебосольном столе уникальной хозяйки. Выбором студентов в свои отрывки и спектакли он оказывал им великую честь. На его уроки шли как на любовное свидание, как на соблазнительное приключение, на знаменитый концерт.
Каждая встреча со Шлезом (как непременно зовут его щукинцы со второго, наверное, месяца учебы) – это встреча с изобретательным шалуном, автором словесных и сценических фейерверков. Наш «Мещанин во дворянстве» был, может быть, самым выдающимся из его фейерверков. Обижало нас лишь одно: почему Рубен Симонов не дает ходу такому обворожительному актеру, такому блестящему постановщику?
Наш дипломный Мольер – замечательное детище Шлеза. Это стало еще понятней спустя много лет, когда постановщик сдублировал сам себя – создал своего «Мещанина» – на вахтанговской сцене. В спектакле играли мастера, вместо пианино звучал подлинный оркестр, сцена была украшена дорогими декорациями – никакого ученичества, никакой самодеятельности. И, осмелюсь вздохнуть, никакого Мольера. На дипломном спектакле катались от смеха, устраивали овации и шумно шли от подъезда училища подобревшие и радостные – за Мольера и Шлезингера. В Вахтанговском театре на той же пьесе стояла почтительная тишина, разноображиваемая
Кстати, если кто здесь блистал и совершал свои актерские акции «впервые» – так это служанка Николь. Артистка Л. Максакова вторично – после дипломного спектакля – выступила в этой же роли. А артист Вл. Этуш мне очень понравился в роли Журдена… Повторяю, дело не в отдельных элементах: главного героя мог тогда же гениально сыграть Рубен Симонов или прекрасно выдумать Юрий Яковлев… дело в том, что это нисколько не убавило бы основного – солидного, покойного чувства театральной значительности…
При всей своей искрометности, стремительности, Владимир Шлезингер никак не почивал на лаврах завиднейшего престижа. Он успевал быть добрым и чутким хозяином своего дела. Он умел быть и граждански рискованным оратором на кафедре, и отечески внимательным к капризам иных «индивидуальностей»… Я закончу личным фактом. Шел пятый или третий «Мещанин во дворянстве». Обстановка раскалена до предела. В зале кроме прочих неслыханно «важных» гостей – сам Рубен Николаевич. Это не только редкий посетитель института, не только тот, от кого зависела судьба кое-кого из дипломников (и более всего судьба артиста Шлезингера), это еще и просто Рубен Симонов. На спектакле – усиленное дежурство рабочих, костюмеров, ассистентов, бдительности, страха, совести и т. д. Да, усиленное дежурство совести. Первый акт идет бережно и страстно. Зрители довольны. Мой первый выход в качестве слуги Ковьеля – в конце акта. По привычке, чтобы ничто не мешало собраться, я готовлю себя двумя этажами выше, в пустой аудитории. И именно в этот день, и именно я, столь трусливый к опозданиям и нарушениям (школа отца!), именно я сорвал важнейшую сцену. Марш, на который мы вылетаем на сцену, с перерывом в десять секунд повторяла Анна Осиповна, милейший концертмейстер, снова и снова. Дали непредусмотренный занавес! Паника и злость участников. Вдруг я влетаю за кулисы, занавес пошел, марш снова повторился… И я отважно, с бескровным лицом и с коченеющими руками, доиграл акт до антракта. Ушел в гримерную, дал волю слезам и отчаянию. Вокруг меня – пустота, словно возле прокаженного. Но я рассказал этот горестный эпизод только для того, чтобы низко поклониться моему любимому педагогу. Он один зашел ко мне и, хотя мог чувствовать себя наиболее пострадавшим, наговорил мне изумительно бодряцким тоном кучу комплиментов, доказал чепуховость и незначительность моей вины, обласкал, напоил каким-то чертовым ситро… спектакль окончился в тот день нормально.
Моисей Соломонович Беленький. Преподаватель научного атеизма. Повидал на своем веку столько, что мог бы издать, кажется, и собственное евангелие «От Моисея». Внушал нам основы марксистской теории доказательно, своеобразно, а главное – так широко, что это вбирало в себя чуть ли не все отрасли человеческого знания… Мыслитель и пропагандист, он не был ни безгрешным, ни безошибочным. Тем ближе и проще, тем дороже оказывался демократической щукинской публике. Его уроки выходили за пределы аудиторий – это было тоже «обучение личностью». Долгое время он находился на посту парторга института, и это был самый боевой, искренний парторг – мозг и совесть школы Вахтангова. А что до атеизма, то его неистовое «богостроительство» лежало в основании всех лекций, собраний и бесед: его богом был и остается театр. И этим все сказано.