Записки о жизни Николая Васильевича Гоголя. Том 1
Шрифт:
Гоголь жалуется в этом письме, что "был очень болен", что "начинает немного поправляться", и говорит, что теперь только "установился на месте", а то "все шатался в дороге". Из этого видно, что жизнь его собственно в Риме началась около половины марта 1837 года. Некоторые их русских художников, коротко знавшие Гоголя в этом городе, говорят, что он был скрытен и молчалив в высшей степени. "Бывало (рассказывает г. Гаевский [137] со слов этих художников) отправится с кем-нибудь бродить по сожженным лучами солнца полям обширной Римской Кампании, пригласит своего спутника сесть вместе с ним на пожелтевшую от зноя траву, послушать пения птиц и, просидев или пролежав таким образом несколько часов, тем же порядком отправляется домой, не говоря ни слова. По временам только он предавался порывам неудержимой веселости и являлся таким, как представляют его себе, судя по произведениям, все не знавшие его лично. В эти редкие минуты он болтал без умолку, острота следовала за остротою, и веселый смех его слушателей не умолкал ни на минуту. Из русских художников, бывших вместе с ним в Риме, он
137
В "Заметках для биографии Гоголя".
Но послушаем, что говорит о своей римской жизни Гоголь, в письме к г. Плетневу. Из этого письма мы узнаём, между прочим, одно весьма важное и до сих пор неизвестное обстоятельство: именно - что в 1837 году сделано было Гоголю от Царских щедрот единовременное пособие в 5.000 рублей ассигнациями. Поэт осчастливлен был столь великодушным вниманием к его положению "как нельзя больше", и этому-то празднику его души мы обязаны следующим письмом, светлым как итальянское небо.
"Не сердитесь на меня----------виновник многих, многих прекрасных минут моей жизни, что в письмах моих нет того, о чем любит изливаться молодая душа путешественника. Теперь, на первый случай, знайте обо мне, что я счастлив как нельзя больше: добрый Государь наш (храни его за это Бог), пожаловавши мне 5000 руб., дал мне средство по крайней мере полтора года прожить безбедно в Италии.
Что за земля Италия! Никаким образом не можете вы ее представить себе. О, если бы вы взглянули только на это ослепляющее небо, все тонущее в сиянии! Все прекрасно под этим небом; что ни развалина, то и картина; на человеке какой-то сверкающий колорит; строение, дерево, дело природы, дело искусства - все, кажется, дышет и говорит под этим небом. Когда вам все изменит, когда вам больше ничего не останется такого, что бы привязывало вас к какому-нибудь уголку мира, приезжайте в Италию. Нет лучшей участи, как умереть в Риме; целой верстой здесь человек ближе к Богу. Князь Вяземский очень справедливо сравнивает Рим с большим прекрасным романом, или эпопеею, в которой на каждом шагу встречаются новые и новые, вечно неожиданные красы. Перед Римом все другие города кажутся блестящими драмами, которых действие совершается шумно и быстро в глазах зрителя; душа восхищена вдруг, но не приведена в такое спокойствие, в такое продолжительное наслаждение, как при чтении эпопеи. В самом деле, чего в ней нет? Я читаю ее, читаю... и до сих пор не могу добраться до конца; чтение мое бесконечно. Я не знаю, где бы лучше могла быть проведена жизнь человека, для которого пошлые удовольствия света не имеют много цены. Это город и деревня вместе. Обширнейший город - и, при всем том, в две минуты вы уже можете очутиться за городом. Хотите - рисуйте, хотите - глядите... не хотите ни того, ни другого - воздух сам лезет вам в рот. Проглянет солнце (а оно глядит каждый день) - и ничего уже более не хочешь; кажется, ничего уже не может прибавиться к вашему счастию. А если случится, что нет солнца (что бывает так же редко, как в Петербурге солнце), то идите по церквам. На каждом шагу и в каждой церкви, чудо живописи, старая картина, к подножию которой несут миллионы людей умиленное чувство изумления. Но небо, небо!.. Вообразите, когда проходят два-три месяца, и оно от утра до вечера чисто, чисто - хоть бы одно облачко, хотя бы какой-нибудь лоскуточек его!
Но я разучился совсем писать письма; одно слово толкает другое, я мараю, ставлю ошибки... но когда-нибудь вы увидите записки, в которых отразились, может быть, верно впечатления души моей, где она вылила признательные движения свои, которых не могла бы излить открыто, не нарушая тонкой разборчивости тех, кому в глубине ее сожигается неугасимо жертвенный пламень благодарности. Там и те предметы, диво природы и искусства, к которым издалека мы несемся пламенной душой, в том виде, в каком она приняла их" [138] .
138
Гоголь тщательно переписал это письмо для печатания, и оно было уже подписано ценсором; но, по некоторым особенным обстоятельствам, печатание его было отменено автором.
Под этим-то вечно-сияющим небом, вдали от удовольствий света, которые сделались теперь для поэта "пошлыми", в этом городе-деревне и деревне-городе, на просторе и на досуге, Гоголь написал или докончил первую часть "Мертвых душ", в которой отразилось спокойствие, лежащее над "вечным городом", и виден широкий ход эпопеи, забранный поэтом в душу при бесконечном чтении эпопеи Рима. В последующих письмах он сам расскажет, почему он представлял ясно Русь только среди чужого населения и непохожих на нее стран. Он постигнул и объяснил друзьям эту тайну по возвращении в Россию в 1841 году, с готовою для печати рукописью "Мертвых душ". Но не будем заглядывать вперед и проследим заграничную жизнь его по его письмам к разным особам. Всего сильнее занял нашего поэта "вечный город", которого грандиозный образ усиливался он представить в своем отрывке, под заглавием "Рим". Следующее письмо его может служить прекрасным дополнением к этому отрывку романа, начатого, как видно, на слишком высокий строй и потому оставленного без продолжения. Оно тем интереснее, что в нем уж намечены мысли и картины, которые потом развиты и обработаны окончательно в отрывке "Рим".
"Рим, месяц апрель, год 2588 от основания города [139]
"Я получил сегодня ваше милое письмо,
139
Обыкновенно полагают, что Рим основан за 753 года до Р. X. Если вычесть это число из 2588, то выйдет, что письмо было писано в 1835 году, когда Гоголь находился еще в России; а между тем оно очевидно относится к 1837 или к 1838 году.
– Н.М.
Бог и хотя немного толку в моей грешной молитве, но все-таки я молился; я исполнил этим движение души моей; я просил, чтоб послали вам высшие силы прекрасные небеса, солнце и ту живую, юную природу, которая достойна окружать вас. Вы похожи теперь на картину, в которой художник великий употребил все свои силы на то, чтобы создать прекрасную фигуру, которую он поместил на первом плане. Потом ему надоело заняться прочим, второй план он напачкал как ни попало, или, лучше, дал напачкать другим. Оттого вышло, что позади вас находится------чухонская природа. Я слышу отсюда все ваши чувства, и, зная вас хорошо, я знал, что вы должны быть полны Римом, что он живет еще светлее в ваших мыслях теперь, чем прежде.
В самом деле есть что-то удивительное в нем. Когда я жил в Швейцарии, где, по причине холеры, я остался гораздо долее, нежели сколько думал, я не мог дождаться часа, минуты ехать в Рим; и когда я получил в Женеве вексель, который доставил мне возможность ехать туда, а так обрадовался этим деньгам, что если б в это время нашелся свидетель моей радости, то он бы принял меня за ужасного скрягу и сребролюбца. И когда я увидел наконец во второй раз Рим, о, как он мне показался лучше прежнего! Мне казалось, что будто я увидел свою родину, в которой несколько лет не бывал я, а в которой жили только мои мысли. Но нет, это все не то: не свою родину, но родину души своей я увидел, где душа моя жила еще прежде меня, прежде, чем я родился на свет. Опять то же небо, то все серебряное, одетое в какое-то атласное сверкание, то синее, как любит оно показываться сквозь арки Колисея. Опять те же кипарисы, эти зеленые обелиски, верхушки куполовидных сосен, которые кажутся иногда плавающими в воздухе; тот же чистый воздух; та же ясная даль; тот же вечный купол, так величественно круглящийся в воздухе. Нужно вам знать, что я приехал совершенно один, что в Риме я не нашел никого из моих знакомых. Ваша сестрица оставалась еще во Флоренции. Но я был так полон в это время, и мне казалось, что я в таком многолюдном обществе, что я припоминал только, чего бы не забыть, и тот же час отправился делать визиты всем своим друзьям. Был у Колисея, и мне казалось, что он меня узнал, потому что он, по своему обыкновению, был величественно мил и на этот раз особенно разговорчив. Я чувствовал, что во мне рождались такие прекрасные чувства: стало быть, он со мною говорил. Потом я отправился к Петру и ко всем другим, и мне казалось, они все сделались на этот раз гораздо более со мною разговорчивы. В первый раз нашего знакомства они, казалось, были более молчаливы, дичились и считали меня за форестьера.
Кстати о форестьерах. Всю зиму, прекрасную, удивительную зиму, лучше во сто раз петербургского лета - всю эту зиму я, к величайшему счастию, не видал форестьеров; но теперь их наехала вдруг куча к Пасхе.------Что за несносный народ! приехал и сердится, что в Риме нечистые улицы, нет никаких совершенно развлечений, много монахов, и повторяет вытверженные еще в прошлом столетии из календарей и старых альманахов фразы, что итальянцы подлецы, обманщики и проч.------Впрочем, они наказаны за глупость своей души уже тем, что не в силах наслаждаться, влюбляться чувствами и мыслию в прекрасное и высокое, - не в силах узнать Италию. Есть еще класс людей, которые за фразами не лезут в карман и говорят: "Как это величаво! как хорошо!" словом, превращаются очень легко в восклицательный знак и выдают себя за людей с душою. Их не терпит тоже моя душа, и я скорее готов простить, кто надевает на себя маску набожности, лицемерия, услужливости для достижения какой-нибудь своей цели, нежели кто надевает на себя маску вдохновения и поддельных поэтических чувств.
Знаете, что я вам скажу теперь о римском народе? я теперь занят желанием узнать во глубине весь его характер, слежу его во всем, читаю все народные произведения, где только он отразился, и скажу, что, может быть, это первый народ в мире, который одарен до такой степени эстетическим чувством, невольным чувством понимать то, что понимается только пылкою природою, на которую холодный, расчетливый, меркантильный европейский ум не набросил своей узды. Как показались мне гадки немцы после итальянцев - немцы со всею их мелкою честностью и эгоизмом! Но об этом я вам, кажется, писал. Я думаю, уже вы сами слышали очень многие черты остроумия римского народа - того остроумия, которым иногда славились древние римляне, а еще более - аттический вкус греков. Ни одного происшествия здесь не случится без того, чтоб не вышла какая-нибудь острота и эпиграмма в народе. Во время торжества и праздника по случаю избрания кардиналов, когда город был иллюминован три дня (да, кстати здесь сказать, что наш приятель Мецофанти сделан тоже кардиналом и ходит в красных чулочках), во время этого праздника было почти все дурное время; в первые же дни карнавала, дни были совершенно итальянские, - те светлые, без малейшего облачка дни, которые вам так знакомы, когда на голубом поле неба сверкают стены домов, все в солнце, и таким блеском, какого не вынесет северный глаз; в народе вышел вдруг экспромпт: I Dio vuol carnavale e non vuol cardinale----------