Записки орангутолога
Шрифт:
Я взял сделанную Николаем снасть, насадил на крючок самого маленького червяка и бросил его в воду. Через несколько секунд я снимал с крючка маленького окунька, еще через минуту — пескарика.
Я взглянул на берег. Там, у самой кромки воды, плавали сотенные стайки уклеек. С берега к ним невозможно было подойти — рыбешки видели человека и отплывали на глубину. Но с помоста я добрасывал наживку почти до самого берега. Она падала среди черных
Николай вытащил еще одну щуку, и больше у него не клевало. Он поймал несколько слепней, снял со своей удочки грузило и поплавок, зашел в воду по самые плечи и стал пускать по поверхности крючок с насаженной на него жужжащей мухой.
Через два часа мы взбирались по крутому волжскому берегу. Каждый нес свои удочки и свою добычу. Николай — двух щук, двух голавлей и язя в ведре, а я банку с пятью уклейками, тремя окуньками и двумя пескариками. И не надо говорить, кто из нас был более горд и счастлив.
Тени от стволов деревьев в липовой аллее лежали ровно, как ступеньки лестницы. У белой стены нашего дома по-прежнему сновали муравьи, утаскивая в свои подземные галереи оглушенных слепней (надо будет собрать их для завтрашней рыбалки). Над грядками с клубникой летала огромная стрекоза.
Мы с Николаем пошли на кухню. Там он начал чистить рыбу, рассказывая мне, какая рыбалка у него на Оби, откуда он был родом.
В сумерках, освещая дорогу фарами, приглушенными светомаскировочными насадками (от этого фары казались полуприкрытыми темными веками) к дому подъехал газик. Я побежал встречать отца. Теплый радиатор машины был весь залеплен бабочками-поденками. Газик развернулся и поехал к переправе, а мы — отец, Николай и я пошли ужинать. Весь ужин я рассказывал отцу про рыбалку.
Потом мы с отцом сидели на крыльце. Он курил, а я смотрел, как в густых сумерках над нестерпимо пахнущими в ночи зарослями душистого табака и ночной фиалки темными войлочными шариками летают какие-то серые бабочки.
У горизонта взлетела красная ракета, а потом раздались далекие пулеметные очереди.
Отец посмотрел на светящийся циферблат часов. Я тоже поглядел на расплывчатые зеленоватые цифры и на обе светящиеся стрелки, которые сошлись на цифре 12.
— Сегодня у первой роты ночные стрельбы, — сказал он. — Пошли спать.
Я посмотрел на светящийся циферблат часов. Было полчетвертого ночи. Прошло полчаса, как меня должны были разбудить, — наступала моя очередь дневалить. Над головой сумрачно нависал темный, цвета тины потолок солдатской палатки.
На распорках, сделанных нами из сосновых веток, висели шинели. Рядом со мной на дощатых нарах, ежась под негреющими одеялами, спали мои приятели-сокурсники (теперь их можно было назвать сослуживцами). Все мы попали сюда, в Путиловские лагеря, так сказать, на практику. На военную. То есть на военные сборы.
Я приподнялся. Толстый Валера, наш командир отделения, который и должен был меня будить, безмятежно посапывал во сне. Я оделся, с ненавистью обул хронически сырые сапоги, снял с перекладины чью-то шинель и вышел из палатки. Далекий фонарь освещал «генеральскую дорогу» и два ряда шатров палаток нашей роты. Над ними сквозь кроны сосен, как сквозь редкие облака, проглядывали звезды июльского неба.
Я надел
Я уже было направился к палаткам — будить народ для поиска пропащего дневального, как на дальнем, едва видимом при звездном свете столе для чистки оружия увидел какую-то кучу. Оказалось, что куча — это мирно спящий в луже ружейного масла Толик. Ворот его шинели был поднят до самых ушей, а пилотка была надета поперек — на манер треуголки Наполеона. Ни Толик, ни стол для смазки автоматов не пахли ружейным маслом. Все вокруг пахло водкой — вчера Толик учился водить бронетранспортер.
Толик с выданным нашей роте солдатиком-инструктором, носившим звучную фамилию Махно (поэтому его никто не звал по имени), уехал осваивать азы водительского искусства сразу после обеда. Помню как мы все, отрабатывающие на плацу парадный шаг, с завистью наблюдали, как Толик захлопнул тяжелую дверцу броневика, как потом машина дернулась и вихляя тронулась по лесной дороге, только чудом не задевая росшие по обочинам деревья.
Броневик с Толиком и его инструктором отсутствовал целый день. Только к вечеру, когда офицеры покинули наш лагерь и в палаточном городке были только мы — полустуденты-полусолдаты — послышалось урчание машины. Броневик приближался, еще больше петляя чем утром. До лагеря оставалось метров тридцать, когда громоздкая машина вильнув, свалила небольшую сосну, постояла над поверженным деревом, словно задумавшись, а потом так же неуверенно подъехала к палаткам.
Тяжелая дверь со стороны водителя открылась и оттуда вылез Толик. Из другой, «командирской» двери, скрывающей сиденье, на котором в цивильных машинах сидит начальник, пассажир или жена, а в военных — только начальник, выпал, к нашему изумлению, совершено пьяный Махно.
Толик, казавшийся совершенно трезвым, поведал обступившей его роте, что Махно исправно учил его водить броневик до тех пор, пока им не пришла замечательная идея не ездить по кругу диаметром в 1 км, а прокатиться с ветерком до ближайшего села, а точнее до ближайшего сельпо. Толик занял место начальника, Махно сам сел за руль, и они за четверть часа домчались до цели, где и были приобретены две бутылки водки. Там, как водится, инструктор выпил с учеником. Но Толик к четвертому курсу был почти профессиональным алкоголиком, а его наставник — восемнадцатилетним салагой, стажирующимся на портвейне.
Поэтому Махно после распития с учеником первой бутылки смог удалиться от деревни всего на полкилометра, сползти (вместе с броневиком) в кювет и заснуть.
Толик сначала тщетно пытался его разбудить, а потом — так же тщетно завести мотор. Ему повезло, потому что по дороге на полуторке ехал какой-то колхозник. Он завел броневик и вывел его на дорогу. Толик выпил и с ним тоже, расспросил о дороге до Путилова, прикрыл мычавшего Махно шинелью, допил то, что оставалось во второй бутылке «Московской» и поехал домой, в лагерь.