Записки следователя (сборник)
Шрифт:
Уголовники нередко сентиментальны. Кардинал был исключением из этого правила. Но уже давным-давно он не был так взволнован, как теперь.
Полчаса тому назад профессор поделился своим несчастьем с этим случайным прохожим только потому, что ему уже было невмоготу тащить в одиночку свой тайный и страшный груз. Простая и такая обычная человеческая потребность поделиться горем породила этот необычный ночной разговор. Теперь, наблюдая реакцию Кардинала на то, что он услышал, профессор был вдвойне рад этому разговору — и потому, что ему действительно стало чуть легче, и потому, что искреннее волнение собеседника снова — вот уже в
— Удивительно устроена жизнь! — начал профессор. — Час тому назад мы оба, Игорь Петрович, даже не подозревали о существовании друг друга. А теперь беседуем как близкие люди. И мне сдаётся, что вас взволновала моя судьба…
— И правильно сдаётся, профессор, — смущённо подтвердил Кардинал.
— А вам не кажется, что и ваша судьба мне не безразлична? — улыбнулся Николай Сергеевич.
— Что вы знаете о моей судьбе? — ответил Кардинал. — Или вы всерьёз поверили, что я вор? А вдруг я пошутил, одним словом, решил вас разыграть, слепил горбатого…
— Слепил горбатого? Это, извините, что за шутка? — опять улыбнулся профессор. — До меня… гм… не всегда доходит ваша лексика, Игорь Петрович. По-видимому, это недостаток моего образования… Я ведь как-никак медик, а не криминалист.
Кардинал невесело ухмыльнулся.
— Ловко вы меня подцепили, — сказал он. — Что ж, ваша взяла, подтверждаю свои предыдущие показания. Я действительно вор. Опытный. Тоже профессор своего дела. Честное слово Кардинала!… Это моя кличка. Нравится?
— Нет, — ответил профессор. — Человеку дана одна жизнь. И прожить её лучше с одним именем. С настоящим, я хочу сказать… Я всегда жалею людей, не понимающих, что может быть только одна жизнь, только одна родина, только одно имя. Такова мера, которую не стоит нарушать. И забывать эту меру тоже не стоит, Игорь Петрович. Согласны?
Кардинал молчал, обдумывая, как лучше ответить профессору. Ему хотелось ответить так, чтобы профессор понял, что и он, Кардинал, тоже может пофилософствовать.
— А кто знает, что такое мера? — медленно произнёс он. — Кто её определил? Что такое мера жизни? Мера преступления и мера наказания? Мера добра и зла? В какой аптеке и на каких весах взвесили эту меру, позвольте вас спросить? Я много раз судился и всякий раз искренне считал, что вынесенная мне судом мера наказания чересчур велика. Но судья считал эту меру правильной. А потерпевшие не раз кричали, что мне дали мало — мера наказания их не устраивала. Вот вам три разные меры. Кто же прав: я, судья или потерпевшие? И есть ли мера, которая устроит всех? Нет такой меры, голову даю на отсечение!… Вот вы сказали — одна жизнь. Но умирать не хочется, даже если жизнь уже прожита. И даже если это не очень складная жизнь.
— Не хочется, — сказал тихо профессор, и так сказал, что Кардинала будто обожгло. Он устыдился, что неосторожно и грубо коснулся того, чего касаться не смел.
Где-то на далёком горизонте, над крышами ещё спящих домов уже начало сереть предрассветное московское небо. Утро подкрадывалось к городу, и, хотя ещё было темно и очень тихо, деревья уже стали робко перешёптываться, и свежий ветерок иногда шелестел в прохладных аллеях. Кардинал сидел, низко опустив голову, ему всё ещё было стыдно за свою бестактность.
— Вы спрашиваете, есть ли мера, которая устроит всех? — прервал затянувшуюся паузу профессор. — Человеческое счастье — вот эта
— Да, было что-то в этом роде, — согласился Кардинал. — Что было, то было.
— Вот видите. Теперь, как мне кажется, вы так не считаете.
— А в чем, по-вашему, счастье? — спросил Кардинал.
— Почти во всём, — ответил профессор, — во всём, что дарит нам жизнь и что мы делаем во имя жизни, во имя человека. Во всём, где нет обмана, эгоизма, стремления поживиться за счёт другого человека, насилия, унижения. Если человек не пристраивается к жизни, а строит её, если он умеет творчески трудиться и наслаждаться этим трудом, — он неизменно и по-настоящему счастлив. И тогда счастье — всё: и вот такая тихая ночь на пустынном бульваре, и неожиданный разговор с незнакомым человеком, и каждый глоток воздуха, и работа, которая предстоит тебе завтра, и хорошая книга, и музыка, и картина, заставляющая тебе задуматься…
Профессор встал, зябко потянулся, потом снова сел рядом с Кардиналом, внимательно, ласково и грустно посмотрел ему прямо в глаза и, совершенно неожиданно перейдя на “ты”, медленно и очень твёрдо произнёс:
— Вот и всё, нежданный мой приятель. Мне пора — завтра, а точнее сказать, через несколько часов у меня серьёзная операция. Рак желудка в начальной стадии. Больному сорок два года. Он ещё должен жить, чёрт возьми, и он будет жить, голову даю на отсечение, будет!… И это тоже счастье — для него, для меня, для тебя, для всех!…
Кардинал неожиданно вскочил, отвернулся и, не глядя на профессора, сделал несколько шагов. Потом обернулся.
— Что, трудно? — спросил профессор.
— Трудно, — ответил Кардинал.
— Трудное счастье вернее, — крикнул профессор. — Иди, не бойся, иди!… Найдёшь счастье… А эту… трубку… ко всем чертям!… Вместе с кличкой!… И со всем прочим!…
Кардинал стоял не отрывая глаз от профессора. Он силился что-то сказать, но губы у него дрожали и он так и не мог произнести ни слова. Профессор подошёл к нему и сердито бросил:
— Ну, чего дрожишь?! От страха?
— От счастья, — еле выговорил Кардинал и бегом, как бы спасаясь от самого себя, бросился вперёд…
Глядя ему вслед, профессор думал о том, что, когда люди разговаривают друг с другом откровенно, доброжелательно и доверчиво, они всегда находят общий язык независимо от разницы в возрасте, биографии и профессии, и тогда их общение, свободное от расчёта, подозрительности, зависти и эгоизма, есть само по себе мудрое счастье, которое сильнее всего, что мешает людям жить, работать, беречь и ценить друг друга.