Записки старого петербуржца
Шрифт:
Да, там обитали простодушные и отважные Берты Смоллуэйсы. Когда их припрет к стенке, они знали, что делать, как и тогда, там, на уэллсовском «Козьем острове»:
"Спустив на землю подобранного в руинах котенка, он вскинул винтовку с кислородным патроном и непроизвольно спустил курок.
Из груди принца Карла Альберта вырвался ослепительный столб пламени… Что-то горячее и мокрое ударило Берту в лицо… Сквозь смерч слепящего дыма он увидел, как падают на землю руки, ноги и растерзанное туловище…"
Да, это правильный способ обращения с фашистом, пусть еще не реальным, а воображенным писателем. Я знал: есть в Англии такие смиренные Берты.
Но ведь там живут и другие люди — и в романах
Между теми и другими стоял мистер Барнстэйпл, помощник редактора в «Либерале», этом «рупоре наиболее унылых аспектов передовой мысли Англии». Он тоже попал в страну людей-богов. Он заранее, в мечтах, любил эту страну, но и опасался ее… Мистер Барнстэйпл, воплощение английской порядочности, куколка, так причудливо напоминающая самого мистера Уэллса; ласковая, но и ироническая самопародия, может быть не совсем непреднамеренная.
Оказавшись среди людей-богов, он нашел в себе силы стать на их сторону и отречься от «своих», стать на сторону Утопии. Решительно, до конца, до самоотречения.
Мне было нечего терять: я и начал с той анатомии Англии, которую нашел в творчестве самого Уэллса: "Мы знаем: тысячи тысяч добрых, умных, безукоризненно честных Барнстэйплов двадцать четыре года смотрят со своего острова на Восток, на ту сторону, где живем мы, как мир, населенный привлекательными и опасными, потому что не до конца понятными, «людьми как боги»… Они защищали нас от нападок шиберов и джингоистов, как Ваш Барнстэйпл у «Карантинного утеса» Утопии. Но им все время казалось: наши пути никогда не сойдутся.
А вот они сошлись, дорогой мистер Уэллс (простите, я чуть было не написал, почтительно и с великой приязнью, «дорогой мистер Барнстэйпл»!), и теперь предстоит решить, как же поступить целой стране добрых, прямодушных, прекраснодушных Барнстэйплов перед лицом общей трагедии? Позвольте же через Ваше посредство обратиться к ним от нас, в надежде, может быть несколько опрометчивой, помочь нашему общему делу…"
В те дни я жил образами Уэллса, но, разумеется, не только ими. В те месяцы все мы, люди фронта, особенно точно и живо ощутили себя в почетном ряду русских, всех русских настоящего и прошлого: и латников Куликова поля, и гренадеров Багратионовых флешей, и солдат Танненберга и Сольдау. Блоковские скифы стучали в паши души: «Когда б не мы, не стало б и следа от ваших Пестумов, быть может…» Эти Пестумы Европы, увитые розами Возрождения, звенящие терцинами Данте и сонетами Петрарки, снова попали под угрозу, страшнейшую из всех. И сознание высокой «должности» народа нашего, столько раз «державшего щит» между варварством и цивилизацией, столько раз проливавшего кровь лучших сынов своих, чтобы Чосер мог спокойно писать «Кентерберийские рассказы», а Эразм — «Похвалу глупости», пока ханские баскаки собирали дань с наших прадедов, владело нами.
Все родственней и дороже становилась нам великая культура, заложенная Грецией и Римом. Сотни лет мы держали ее на плечах, как Атлант — свод небесный. Мы строили ее на равных правах, — мы с нашим «Словом о полку», с нашим
Я напоминал ему то, что он должен был знать и сам, — нашу историю, предмет нашей законной гордости и славы. То время, когда князь Ярослав опутал весь Запад паутиной брачных связей, нежной прелестью дочерей Руси. Когда одна Ярославна стала Анной-Региной, супругой короля Франции, другая — женой Гаральда Норвежского; когда Гаральд искал в Киеве защиты и приюта, а внучка Ярослава Евпраксия, побывав супругой императора Германии и изгнанницей в Каноссе, став героиней западных саг и легенд, вернулась в вишневые сады Киева, чтобы лечь тут в русскую землю.
И то время, когда под нашим прикрытием распускались в Италии сады треченто и кватроченто, когда мыслители мыслили, ученые испытывали естество, на Востоке русские защищали их покой, стоя насмерть в борьбе с кочевниками Азии.
И начало XIX века, нашу титаническую борьбу с последним Цезарем. И Марну, выигранную потому, что пролилась наша кровь среди сосновых перелесков и болот Пруссии. Я смело говорил ему о нашем, потому что все время передо мною стояло все созданное ими.
Звучит слово «Англия», и тотчас оно раскрывается перед нами в образах. Мы знаем ее лиловые вересковые поляны: мы бродили по ним с Чарлзом Дарвином в поисках глубинных тайн природы; потом Кейвор, смешно жужжа, открывал над ними секрет своего кейворита. Потом Невидимка встретился на них с мистером Томасом Марвелом. Нам ведомы переулки ее выморочных городков, заваленные первым снегом: следы Гуинплена-ребенка пересекаются там со следами того же Гриффина, загнанного, окровавленного, озлобленного Искателя. Вот забавный полустанок среди газонов и живых изгородей юга; может быть, его имя «Фремлингем-Адмирал» обозначено Киплингом на вывеске, под которой пчелы жужжат над цветами дрока, а возможно — на его платформу вышел из вагона, растерянно держа в руке сияющий плод с древа познания, самый юный и самый жалкий из барнстэйплов Герберта Уэллса.
Да разве только Англия? А прелый запах золотой листвы в лесах Эдирондека, сбереженный для нас Сэттоном-Томпсоном? А маслянистая вода Сены у набережной Букинистов или возле Гренульер, завещанная нашей памяти Анатолем Франсом, Мопассаном, Ренуаром? И синие холмы над Верхним озером, какими с берегов Мичигана видел их рыболов Хемингуэй… Разве все это — не наше, не дорого нам почти так же, как «Невы державное теченье» или ночной костер на зеленой траве Бежина луга, там, «во глубине России»?
Мы помним наизусть и строфы сонетов Шекспира, и канцоны Мистраля, и «Песнь о Роланде», и баллады о Робине Гуде. Знаете ли вы так нашу «Задонщину», нашего Пушкина, нашего Лермонтова, как мы знаем создания ваших гениев?
"Сколько раз в детстве и юности, — писал я ему, — каждый из нас по планам городов разыскивал какую-нибудь забвенную Катлер-Стрит или переулок Кота-Рыболова, известные не каждому лондонцу, не всякому парижанину. Сколько раз мы брели с чартистами по пыльным дорогам вслед за Барнеби Раджем, сопровождали Корсиканца от Гренобля до сердца Франции вместе со Стендалем, спускались по Миссисипи на плоту Гека Финна, шли у стремени Алонсо Кихады по равнинам Ламанчи, входили с Лермонтом-Певцом в древние леса, распростертые от «Кедденхэда до Торвудли», плыли в одной лодке с телеграфистом Бенони по шхерам Финмаркена? Разве не для нас написан «Замок Норам» вашего Тернера, нежные пленэры барбизонцев, тревожные небеса Гоббемы?