Записки зеваки
Шрифт:
Скажем прямо — это нелегко. С годами к тебе приходит опыт, к тому же многолетний тренаж набивает руку, и с помощью умного редактора тебе удаётся сказать то, что хотел сказать, иногда даже так, что цензорский комар и носа не подточит. Но увы, это не всегда удаётся. Тогда начинают бить! Как ни парадоксально, но не меньше, а часто даже больше доставалось писателям не второй, а именно первой категории. Наиболее шумно били (даже со специальными решениями ЦК) Эйзенштейна, Пудовкина, Эренбурга, даже таких уж правоверных и «без мыла лезущих», как Софронов и Корнейчук.
Меня тоже били. Сначала не очень больно, так, пошлёпывали, потом всё больше и больше,
Забавно, что первые шлепки (а они начались сразу же после выхода моей первой книги) пресёк сам Сталин. Мне присудили премию его имени, и, как выяснилось, присудил её он сам. «Вы знаете, — сказал мне Всеволод Вишневский, редактор журнала „Знамя“, где я был напечатан, закрыв дверь и выключив телефон, — вас сам Сталин вставил. В последнюю ночь. Пришлось срочно переверстать газеты». И это похоже на правду — на последнем заседании Сталинского комитета Александр Фадеев, председатель его, «В окопах Сталинграда» из списка вычеркнул — отсутствие, мол, масштаба, узость горизонта, взгляд из окопа, дальше бруствера ничего не видит…
И тут у всех читающих (и издающих) невольно возник вопрос. Что ж это такое? В книге одни солдаты и офицеры, никаких генералов, никаких политработников, и об отступлении рассказывается — кому это нужно? — и ни слова о коммунистической партии, и главное — глазам не верилось! — почти нет Сталина, так, в двух-трёх местах, мельком… Загадка!
Да, многое в поступках Сталина было загадочным. Известно, что спектакль «Дни Турбиных» по пьесе Мих. Булгакова Сталин смотрел… 17 раз! Не три, не пять, не двенадцать, а семнадцать! А человек он был, нужно думать, всё-таки занятой и театры не так уж баловал своим вниманием (он любил кино, ночью, и несколько фильмов подряд — в частности, все серии «Тарзана», — и чтоб всё Политбюро сидело рядом), а вот что-то в «Турбиных» его захватывало, и хотелось смотреть, скрывшись за занавеской правительственной ложи. Верность престолу, долгу, присяге — этого, что ли, ему не хватало, ему, человеку, не верившему никому и никогда, кроме Гитлера!
Такова судьба первой книги. С лёгкой руки самодержца она заняла подобающее место на библиотечных полках и в курсах истории литературы. Вторая, третья, четвёртая и все последующие — каждая имела свою судьбу — об этом когда-нибудь, в другом месте, — но, как ты, читатель, уже увидел, избранный мною, как и многими другими, литературный путь (писать и печататься) — оборвался. Оборвался на этих самых «Записках зеваки», которые сейчас у тебя в руках.
Битый и перебитый, в повязках и наклейках, я взялся за них в надежде, что всё предложенное мною во вступлении — давайте гулять, глазеть и вспоминать — никого не заденет и все мои экскурсии в детство и юность, размышления о том о сём, миновав все рогатки, доберутся до читателя…
Не вышло, не добрались.
И вот сейчас, сидя уже не на своём киевском диване, где всё это писалось, а в большом кресле у окна, за которым черепичные крыши и увитые плющом каменные ограды, я опять взялся за то, что три года тому назад было написано и так неудачно отнесено в редакцию.
Нет, ничего из написанного я не выкинул. Всё, что я писал для того читателя, до которого эти строки доберутся теперь только через Сциллы и Харибды таможен и прочих рогаток, и читая которые он будет многим рисковать, всё это я оставляю нетронутым. Но за эти три года, особенно за последний, появилось столько новых маршрутов, а в голове столько новых мыслей, что не поделиться ими я не могу.
И читатель-то, кроме старого,
…Милый, милый Киев! Как соскучился я по твоим широким улицам, по твоим каштанам, по жёлтому кирпичу твоих домов, тёмно-красным колоннам университета… Как я люблю твои откосы днепровские. Зимой мы катались там на лыжах, летом лежали на траве, считая звёзды и прислушиваясь к ленивым гудкам ночных пароходов… А потом возвращались по затихшему, с погасшими уже витринами Крещатику и пугали тихо дремлющих в подворотне сторожей, закутанных даже летом в мохнатые тулупы…
Так вспоминал Киев, Крещатик лейтенант Керженцев «В окопах Сталинграда», лёжа под дождиком в лопухах на берегу Донца, в ожидании, пока его сапёры заминируют берег…
Разметало нас тогда, киевлян, по всем фронтам, от Петсамо до Севастополя, и никто из нас не знал, встретимся ли мы когда-нибудь с киевскими каштанами и будем ли считать звёзды, лёжа на днепровских откосах, и возвращаться по затихшему ночному Крещатику…
Мне повезло. Я вернулся. И квартира моя (моя ли?) в самом центре, самом сердце города, на Крещатике.
Встретился я с ним ещё до встречи с мамой в том же декабре 1943 года, через месяц после освобождения города. Выскочил из грузовика у Крытого рынка, там, где кончается Крещатик и начинается Красноармейская. Я сказал кончается. Это неверно. Его просто не было. Горы битого, занесённого снегом кирпича, искорёженные, торчащие из этих груд железные балки и узенькие, протоптанные в сугробах тропинки. Вот и всё. И цепочкой, как муравьи, спешащие куда-то люди — на работу, за пайками, на толкучку…
А каким он был, Крещатик…
Скажем прямо, глядя сейчас на довоенные открытки, в особый восторг не приходишь — улица как улица, ну, чуть пошире других, дома как дома, четырёхэтажные, зелень довольно жалкая, посредине трамвай…
Скажи нам это в 20—30-е годы, мы бы глотку перегрызли. Улица как улица? А где вы видали такие тротуары, такой ширины? Незавидные дома? А в начале улицы три восьмиэтажных дома, бывшие банки? А Бессарабка, Крытый рынок? А трамвай? Первый в России, и вагоны длинные, четырёхосные, с тремя площадками, сиденья плетёные. Да что вы, ума лишились?
Да, мы влюблены были в свой Крещатик. И если не было в нём особой красоты, то какой-то шарм южной улицы был. По вечерам не протолкнёшься. «Пошли на Крещик?» — говорили мы друг другу и слонялись по нему взад и вперёд, толпясь у кинотеатров (пойти или не пойти на четвёртую серию «Акул Нью-Йорка» или отложить на субботу?), грызя семечки, поглядывая на девиц. Красивые, чёрт возьми, киевлянки… А киевлянки ходили в каких-то ситцевых платьицах, ни помады, ни бус, ни колец, ни серёжек (упаси Бог, из комсомола выгонят!), а мы, мальчишки, в юнгштурмовках (военного образца, а-ля Тельман) и кепчонках, задранных «по-ленински» назад. Серенькая, в общем, толпа, ничего яркого, броского. Появившиеся в тридцатых годах клетчатые ковбойки поражали своей сногсшибательной пестротой и экстравагантностью.