Записные книжки. Воспоминания. Эссе
Шрифт:
Следовательно, И. ощущает свое поведение как героическое (и она в своем роде права) — она ходила страшная, голодная, но она продолжала изучать литературу XVIII века. Вопрос о смысле и ценности этого изучения в данной ситуации для нее не стоял. Для нее самое дорогое (свидетельство ее жизненной силы) то как раз, что она продолжала прежнее по возможности без изменений. И надо сказать, это все же высшая ступень по сравнению с теми, кто использовал катастрофу как внутренний предлог, чтобы отбросить все, требовавшее умственного усилия. Но И. могла продолжать потому, что она питалась. Отношение к еде у нее не самоцельное. Это почтенное средство для сохранения высшей жизни;
И.: — Вообще я предпочитаю брать на вечер в столовой. Дома с этими кашами столько возни (подразумевается — сохранение времени для умственной деятельности). Но здесь в последнее время никогда ничего не дают по вырезу. Мне необходимо брать в магазине, чтобы всегда иметь что-нибудь дома.
О.: — Отчего, — я получил сегодня лапшу.
— Ну, это надо приходить чуть ли в два часа. (Подразумевается: кроме своей научной работы она занята еще серьезной и ответственной служебной работой. Не следует забывать — еда важный фактор, но она не цель, а средство.)
Н.: — Вам бы следовало иметь вторую карточку — рационную. Это все-таки очень удобно.
И.: — Я не могу иметь рационную карточку. Когда живешь на краю света...
Н.: — Но вы можете брать завтрак за обедом, одновременно.
И.: — Я всегда рискую сюда не попасть. Мне необходимо иметь что-нибудь дома...
Н. (к О.): — У вас вторая карточка — рационная?
О.: — Магазинная. Я ведь неисправимый индивидуалист. (Ироническим оборотом речи показывает свое превосходство над предметом разговора.)
У Н. все время была позиция откровенного голода, ламентаций, разговоров о еде как о сфере эмоционального возбуждения и преимущественного интереса. Она охотно поддерживает разговор И., так как всякий разговор о еде до сих пор действует на нее возбуждающе. Говорить прямо о себе в этом плане все же не всегда ловко. Но можно переживать отраженное удовольствие, углубляясь в обстоятельства собеседника, обсуждать, давать советы. К тому же у Н. особые основания для разговора о рационе. Она сама на рационе. На это дело существуют разные точки зрения, и ее мучит мысль, что вдруг она избрала не лучший способ питания. И ей хочется, чтобы другие поступали так же. Поэтому она задает вопрос О. насчет карточки. Поэтому убеждает И. перейти на рацион и, выслушав, что И. «всегда рискует сюда не попасть», говорит:
— Ну да, у вас другое положение...
Это обстоятельство действует на нее успокоительно.
К столику присаживается Уинкот с женой. Уинкот (уборщица называет его военкот) — англичанин, журналист и коммунист, прибившийся к Союзу писателей. Жена его, Муся, — русская. Муся с заплаканными глазами. Предполагается, что ее возьмут на торфоразработки. Она беспрерывно говорит об этом, и только об этом может говорить, разговор как разрядка аффекта. Она сразу же, обращаясь ко всем, начинает говорить то самое, что она полчаса тому назад говорила наверху, в библиотеке, где распределяют на работы.
— Они потеряли эту бумажку. У меня была бумажка на освобождение, когда я вышла из больницы. Мне делали очень серьезную операцию. Две вещи врачи могут установить (тут она опускает детали, которые
Н.: — А вам уже официально сказали?..
Муся: — Нет, пока неофициально.
Н.: — Так может быть, вы преждевременно волнуетесь?..
Н. реагирует на разговор, лично ее не затрагивающий, этикетными репликами. Когда собеседник прямо вам жалуется — необходимо выразить некоторый интерес, сочувствие.
— Совсем не преждевременно. Уже был разговор с начальником. Знаете, как он говорит... Я пошлю того, кого мне укажет главный. Это же чепуха. Как будто главный знает, кого здесь посылать. Он может требовать — пошлите столько-то человек. Здоровые бабы — все уже имеют освобождение. Все по блату...
Уинкот (указывая на подавальщицу): — Муся, дай ей талон...
Муся: — Здоровые девушки будут тут работать официантками...
И.: — Надо бы уйти, пока опять не началось (подразумевается обстрел).
Уинкот: — Надоело это.
Н.: — Надоело, главное, то, что является причиной этого.
Н. (продолжая разговор): — Нет, я сейчас живу дома и убеждаюсь, что для меня это очень нехорошо.
И.: — А я сейчас очень наслаждаюсь одиночеством. Много думаю.
— Вероятно, вы думаете об отвлеченном. А я, когда остаюсь одна, начинаю думать: у меня мысли мемуарного характера. Это вредно.
— Нет, я сейчас подвожу итоги.
(Кто-то из сидящих за столом): — Вам, должно быть, сейчас очень трудно...
И.: — Мне не так трудно, так как у меня жизнь всегда была суровая. Очень суровая жизнь. У меня на руках всегда были больные.
(Рассказывает о том, как родители оба много лет болели. Отец лежал в параличе. Приходилось очень много работать. Никуда нельзя было уехать отдохнуть. Только последние два года уезжали отдыхать.)
Для собеседниц разговор очень соблазнителен. Ведь это разговор прямо о себе, и не о чем-нибудь внешнем, а прямо о душевных переживаниях. При всеобщей поглощенности собственными делами это не так легко организовать. Легче сейчас заставить собеседника выслушать о том, как вы распределяете свою пищу (даже вовсе не трудно, так как имеет общезначимый интерес), чем о том, как вы переносите одиночество.
Обе высказываются с увлечением, но по-разному. Н. — это гуманитарная интеллигенция двадцатых годов, которая так и застряла на литературности и эстетизме. У нее есть свои словесные запреты и эвфемизмы, недоговаривания и подразумевания. «Вредно» — классический эвфемизм душевных страданий, утаенных от чужих глаз, скрываемых, хотя истинная цель высказывания — довести их до сведения собеседника. Вредно — страдание как бы низводится до клинического факта. Это пушкинское ироническое: