Записные книжки. Воспоминания. Эссе
Шрифт:
На последнем этапе эпопея отодвинулась еще дальше, и ценность ее охраняется теперь историческим пафосом. Чувство временности, ожидания возросло чрезвычайно, а с ним столкнулся страх перемен, скрещение, характерное для людей, долго находящихся в невозможных условиях, которые уже стали привычными. Отсюда подозрительное недоброжелательство к возвращающимся в город.
Групповая ситуация стоит за отдельными разговорами, частными и официальными. Она их питает и дает к ним ключ.
В человеке этом уже нет ничего — ни любви, ни жалости, ни гордости, ни даже ревности. По старой памяти
Едва ли не меньше еще в нем чувственных импульсов. В сущности, в нем осталась только творческая воля. Столь упорная, что она осуществляется в самых невозможных условиях. Если бы действие этой воли прекратилось, трудно даже представить себе, как и чем такой человек мог бы продолжать существовать.
На улице встреча с Антониной (Изергиной). Рассказывает о том, как на днях они с Ахматовой в помещении Тюза получали медаль.
— Ее покрыли громом аплодисментов. Громом! Она здорово все-таки популярна. Она умеет себя держать. Какое у нее было лицо — величественное, строгое, задумчивое...
— Вдохновенное...
— А что в это время могло быть у нее на уме — только одно... Что она как раз перед тем увидела меня и соображала, как бы со мной сговориться устроить у вас блины...
Старики дикие и веселящиеся
NN говорит:
— Глядя вокруг, иногда со страхом думаю — вот мне тоже предстоит одинокая старость. Неужели я тоже лет через пятнадцать (если буду жив...) буду скучать и вследствие этого по вечерам в темноте-мокроте пробираться в гости.
Утешаюсь тем, что с годами во мне явно возрастает физическая лень, нелюдимость и привычка к месту. Вообще, начиная с известного возраста, для человека естественно — быть дома (если его не призывают дела или прямые интересы).
Конечно, со временем мне угрожает попасть в разряд диких стариков, кончающих в полной изоляции. Впрочем, это много лучше, нежели попасть в разряд стариков, скучающих и веселящихся.
Бывший проработчик
Он не говорит сейчас и не делает ничего дурного (в данный момент это не нужно), но лицо это ужасающе выразительно. В нем то прямое соотношение между чертами, выражением и предполагаемой в этом человеке черной душой, которое давно уже отрицается всей психологической литературой, и, в качестве устарелого и мелодраматического, оно как бы выведено за пределы житейской реальности. Но вот мы видим это самое: действительно бегающие глаза в припухлых мешках, костистое лицо, обтянутое зеленоватой кожей; острый нос, узкий рот. Тягуче-равнодушные интонации, которые всегда кажутся наглыми, даже когда они не могут быть наглыми; например, когда речь идет о высоких материях и инстанциях. Словом, это столь примитивное и устарелое (вышедшее из употребления) соотношение между постулируемым содержанием и формой, что оно сбивает присутствующих с толку.
О старости
Это как в самолете, когда не качает. Вы знаете, что движетесь страшно быстро, но лично вы не чувствуете движения; вы повисли в пространстве. Движение слишком быстро для того, чтобы привычное, на других масштабах воспитанное ощущение скорости могло возникнуть.
В XIX веке поколения обгоняли поколения с удивительной быстротой (особенно в России). Карамзин еще пишет свои повести в 1800-х годах, Гоголь начинает писать в 20-х. Шестидесятники рассматривали людей 40-х годов как обитателей другого мира. Ритм культуры совпадал с ритмом социально-политических изменений. В XX веке между ними разрыв. События движутся столь стремительно, что человек со своими стихами, романами, вообще психическим строем и мышлением не попадает в темп. Не только искусство, но гуманитарное вообще — оказалось в другом измерении. Самолет движется, превышая умопостигаемую скорость, а пассажир повис в пространстве.
Поколения, десятилетия не отрываются больше броском от предыдущих. Они другие, конечно, но не потому, однако, чтобы они несли другую культуру.
Удивительным аберрациям подвержен не только возраст людей, но и хронология книг. Французский роман двадцатилетней давности — новинка. Пруст — современный писатель; Джойс — до того современный, что мы все еще собираемся его прочесть.
Нерасчлененности поколений соответствует инфантильность человека.
Пишущий должен печататься. Писать ни для кого, ни для чего — это акт холодный, ленивый и неприятный. В виде некоторого промежуточного удовлетворения могут существовать персональные читатели (слушатели). И этот эрзац (жалкий, несмотря на высшую их читательскую квалификацию) вызывает до странного сходную реакцию авторских опасений, честолюбивых волнений и надежд.
Впрочем, при этом едва ли можно хорошо писать. Особенно прозу. Возникает зловещая легкость. Нет железной проверки на нужность, и потому нет критерия оценки. Пусть это талантливо, пусть действует, но, быть может, это еще не достигло форм выражения общественно значимых, быть может, это литература для знакомых, в чье сознание она непосредственно вводит невыраженную жизненную материю.
Есть сейчас дилетанты, сами не знающие о том, что втайне они спасаются от ответственности, от железной проверки успехом, от страха читателей, от страха и стыда увидеть себя в руках рецензента. Иные из них избегают перепечатывать свои стихи на машинке. Корявые строки на разнокалиберных листках кажутся им не вполне еще отделившимися от сознания, не взаправду вступившими в объективный, враждебный мир. Рукопись для них еще почти физиология творчества; чем хуже почерк, тем физиологичнее. Какое-то внутреннее усилие — и, кажется, корявые знаки уйдут обратно в сознание. Я вас не писал никогда...
В процессе писания читатель всегда представим. Но представление это тем действеннее, чем оно неопределеннее, чем больше оно включает людей невидимых и неведомых. Написанное в стол, к сожалению, не лежит там спокойно. Время, отказавшее этой продукции в нормальной социальной жизни, не отказывает ей в смерти, в распаде. Пятидесятилетний, скажем, автор насчитывает уже несколько периодов творчества в стол — раннее, зрелое, позднее... Он может следить, как написанное, лежа в столе, теряет своевременность; как в нем проступают черты наивности или безвкусицы; как загнивает нежившая материя.