Заполье
Шрифт:
Он это будто с сожаленьем проговорил, хотел еще что-то добавить, но тут врубили — до дребезга стекол, показалось, посуды на столах — магнитофон. И тут же заскакали в выгородке, заухали, непосредственности и вправду было — хоть отбавляй. Вместе с дурью показной, а это уж и вовсе, как мать говаривала, невпродых.
— Нет, пора, — первым сказал Мизгирь, поглядев, разливая по фужерам оставшееся. — Не люблю я, эстет гнилой, самодеятельности, хотя б и художественной… Ну вот не люблю! Так что закрывайте, Аля, за нами дверь — и покрепче, выпускать этих на улицу нельзя…
И был по-своему прав.
4
Такими он помнил их первые, пробные, что ли, встречи-разговоры три, считай уже, года
И если собеседник его, однажды подумалось, ставил целью понравиться ему, собою заинтересовать, то цели этой своей он, без всякого сомнения, достиг в самые короткие, можно сказать — ударные сроки, хотя продолженье-то последовало не сразу. И помнил эти в отечных веках маленькие, но более сказанного знающие глаза, то смеющиеся над всем на свете, то жестокие, решительно всем — и собою первым — пренебрегающие, и эту безоглядную какую-то, сдавалось, откровенность его, циничную часто, но и подкупающую. И запал язвительного, сварливого по-бабьи проповедничества, простейшее порой доказывающего с непонятным упорством, упёртостью едва ль не фанатической, — смешком отделываясь потом: а как бы вы хотели, сфера проповедничества — простое… не сингулярное же счисление проповедовать, не Кьеркегора. И сказал как-то, почти проговорился: в сложном лучше и не пытаться человека убеждать, ненадолго это, ненадежно; а вот в простом, на котором и формируется как на фундаменте сложное, попробовать еще можно. Докажи простое — а сложное, на этом основании, он и сам себе докажет…
И ежели я личность, говорил он сочными своими меж подпалин бородки губами, но голосом резким, с яростным почти проблеском глаз, то должен заявить свое категорическое «либерум вето» всему, что мешает мне как личности быть, стать ею! Иначе сомнет меня, стопчет диктатом нужд всяких, будто б неотложных, веленьями пошлыми времени, которые чаще всего не более чем скудоумная мода… и что останется от меня?! Шкурка, набитая скоропортящейся плотью. Мечтанья рохли, надежды дурака. Несущественное, бесплотней вздоха последнего моего… осинка в лесу последняя не вздрогнет, не пролепечет по мне, как не был.
И дернулся, вспомнив, возликовал:
И треплется тополь с тропы,
Как влепленный в лепеты лета…
— каково?!. Бе-елый… беленький наш! И вопрос базановский упредил: марал, марал стишатами, насиловал чистый лист… виноват и заслуженно наказан, на всю жизнь. Лирическими, вроде рвотных, позывами.
Жил он, потом узналось, в однокомнатной квартирке с огромным старомодным диваном, таким же столом письменным, который, как кажется, комодом и буфетом одновременно ему служил, и с единственным книжным, до отказа набитым шкафом без стекол. Остальные книги пыльными стопами и грудами сложены были на полу вдоль стены и где ни попадя — философские из последних серий, много историографии западной, потрепанных обложек журнальных, новомировских больше.
На обесцвеченных временем и пылью обоях лезли в глаза два всего, но в заботливых одинаковых рамках, портрета: Энштейна, язык всем показавшего, — «дурил старикан, от гениальности сбрендил уже малость», — и какого-то бородатого, с дагерротипа прошлого века, скорее всего; меж них зеленый почему-то угольник на гвоздике. Окно во двор куда-то выходило, на ржавые крыши сараев, с тусклыми, от многолетней домашней сальности изнутри и уличной копоти снаружи стеклами, не окном — все той же серой стенкой казалось.
В квартирку эту, явно нелюдимскую, в какую гостей не водят, Базанов попал случайно, можно сказать, и
Эвакуация, я сказал? Да нет, это я так… от скудноты сбежали, позже. Безнадега достала.
Но вот успел в скитаньях юридический закончить, заочно, и теперь подвизался в консультантах у кооператоров, так можно было понять. Денег хватало, не жалел, даже как-то демонстративно брезглив к ним был, разносчиками заразы именуя, не иначе. Зараза уже потому, говорил, что через столько рук проходят — сальных, потных, подлых, всяких; а уж в других смыслах, в мистике тем паче. То ли дело натуральный обмен, моя б воля — все бы к нему вернул: товар на товар, симпатия на симпатию… впрочем, начался он уже, натуральный. Ребячествую, да; но лучше бы в безналичную их все угнать сферу, в виртуальную изгнать — всё бы воздух чище…
Да позвольте, даже удивился Базанов, девять их десятых, денег мировых, в безнале давно. Там-то как раз самые аферы с ними, самая дьявольщина!.. А наличка — она ж видна, потная, но в какой-то мере и честная… Да? — рассеянно сказал тот, пожал плечами: не знаю, как это у них там, на диком Западе… как-то не задумывался. Пожалуй, что и так, я вам верю. Ну, грязь — она и в безналичке грязь…
Не знать этого, при его-то, надо полагать, шашнях с кооператорами, с налом-безналом, к которым свелась сейчас вся-то проблематика теневых «бабок»? Манерничал, это уж наверняка; но и тоска была в нем, человеческая, болезненная, и он даже не столько, может, приступам проявленья тоски этой поверил, сколько самому бытию его, аскезе той увиденной, где быта как такового и в помине не было, ночлежка разве. Ею, тоскою, движим он был, Базанов это по отклику такой же стервы, товарки ее, в себе чувствовал, знал и однажды обозначил: идея тоски, идеал как тоска… И Мизгирь мгновенно понял его, жарко — он моментально умел загораться — согласился: принимаю, без изъятий! И развил: все идеи смертно грешат систематикой, в ней же и самоликвидируются; а это — объемлющее, как Ясперс называл, это — вертикаль… Сплошная, нерасчлененная, как всякий порыв. Подвиг тоски — сколько этого было… мы и близко даже не знаем, не подозреваем, куда он и скольких подвигнул, что сдвинул… Но сдвинул! Но движет!
Чаще всего случайными их встречи были, на всяких тусовочных перекрестках, натоптанных тропках большого, на глазах в трущобный быт опускавшегося города, в чаду обгорающей по рваным краям и выгоравшей изнутри страны, уже, похоже, полубесчувственной к боли, так равнодушно шумела и сварливилась под телевизионные вопли и гвалт огромная, расползшаяся во все ее края и концы всероссийская барахолка. Встречались, схлестывались порой в спорах, кто тогда не спорил; нельзя, впрочем, было не заметить, что в серьезных-то, более-менее принципиальных вещах Мизгирь довольно уступчив был, а вернее сказать — понимающ, оттого, может, что не очень-то и разнились у них они. К концу следующего лета и вовсе запропал, не меньше чем на полгода, даже и Алевтина, с которой увиделись как-то на одной из почти ежедневных тогда пресс-конференций в самые тяжелые дни октябрьской заварухи, понятия не имела, где он может сейчас быть… там? Не исключено, конечно, он же знаете какой… Так опасаюсь за него. Почему здесь? Подружка провела — послушать, узнать что-то, страшно же…