Заполье
Шрифт:
Логикой жалкой, патетикой пытался одолеть изначально нелогичное, убедить ее в том, чего уж не было, не осталось меж ними, она-то это знала куда раньше его… по себе судила и знала, и не потому вовсе, что чувствительней была, нет, а — равнодушней к нему, к тому, что он считал еще за «наше».
Она молчала, хотя могла бы, кажется, отговориться, что лишь посоветоваться хотела, мол, не больше того; и он, поостыв малость, отнёс тогда всё это на болезненность состояния ее, на смятенье вполне понятное и неуверенность в себе и во всём, в нём как муже и отце тоже, — и если бы так оно было… Ради самодостаточности своей она могла на многое пойти, но это он понял куда позже, когда всё вообще стало поздно, — всё, кроме дочки Тани.
А тогда на недолгое время показалось, что вроде, наконец-то, нашли они то равновесье в семье, какое всё никак им не давалось: не только хозяин
Да, больше-то всего угнетала — как, похоже, яд в малых постоянных дозах — именно пошлость, этакая сверхтипичность всего, что с ними происходило едва ль не с самого начала… с первых, да, романтически-случайных будто бы встреч, бдений над ночной рекой, влюбленности слепошарой — глядишь и не видишь, — и со скорой, в какие-то дни, решимостью все это, бестолково-жаркое и без берегов, оформить и ввести в оные, тем более, что как раз и квартирный вопрос его решался с еще действующей советской, на излете, возможностью сразу двухкомнатную получить… Да и артистические способности невест, по обыкновению, оцениваются уже потом, когда они войдут в явное и скандальное порой противоречие с таковыми же у жен, а сама совместная жизнь окончательно переселяется со сцены в гримуборную. Еще тягостней было обнаружить или осознать, что одно и то ж, талант пошлости этой — и незаурядный — в самой подруге, тебе даденной, в её прямо-таки магической иной раз способности, свойстве всё, чего бы ни касалась, как-то суметь выглубить и упростить не до банальности даже, а до общеупотребительной на данный момент глупости очередной, и не вот возразишь, не вот в юмор переведешь… Пробовал, потом бросил, смысла и толку не было переиначивать столь естественный склад души… вот именно, склад, задолго до него захламленный так, что руки опускались. Да и то сказать, это разум ограничен, глупость же беспредельна, таскать вам не перетаскать. С этим надо было просто жить, поневоле сожительствовать, если угодно, другого ничего не оставалось. А лечить, как говаривал Мизгирь, насморк в холерном бараке… Пошлость вокруг давно обрела уже вполне законченные конституционные формы и статус, что и пришлось однажды вынести в заголовок злого от бессилья политфельетона, нарекши ее «основным законом» демократии, — к охранительной яри все тех же шавок.
Но вот проходит опасное это, по женскому разуменью, время решения, когда не поздно еще переменить его, поместившись на пару дней в ближайший абортарий на поумеренную наркозом муку и давно привычный уже всем стыд освобожденья от должного; и когда супруга достаточно удостоверилась, наконец, в отцовских чувствах будущего папаши и даже обговорила их, некие гарантии взяла, что ныне, вообще-то, естественно ввиду мальчиковых преимущественно размеров ответственности, — всё, обыкновенно, понемногу возвращалось на круги своя. Теперь уж не она, а он становится заложником и чувства своего крепчающего, и некой, вдобавок, вины, о какой ни на день ему не дают забыть с помощью всего наработанного и отточенного эволюцией просвещенческих веков инструментария, до того богатого тонкостями всякими, оттенками и мелочами вроде бы — хотя мелочей-то тут, как и в другом каком сугубо важном деле, не бывает, — что впору, изведавши, за обстоятельную монографию о том садиться… нет, великое дело — привязанность, особенно если покрепче привязать. Но это всё, как говорится, по прошествии, а пока совсем не до иронии было.
Прошло и у них; и вот теперь она навёрстывала, день ото дня требовательней, капризней… И уже нельзя было сказать, что по-другому не может, — нет, не хотела, это одно, но и , похоже, на самом деле ничего поумней найти, придумать не могла, даже верила, может, что так оно лучше — ей, разумеется. Пытался говорить — делала вид,
Поселянин появился чуть не следом — хмуроватый как всегда, будто чем недовольный; большую провиантскую сумку подоткнул к холодильнику в прихожей, сказал выглянувшей из кухни Ларисе:
— Привет мещанскому сословию. От благоверной тоже, — и кивнул на сумку, — разбери там… Как, носишь?
— Ношу, — вздохнула жена. — Это вам игрушки…
— Ну, конечно. А вы в эти игры не играете… ну ни боже мой.
— Спасибо — но что так много-то…
— А это вы уж с нею разбирайтесь, мое дело довезти. Да и где — много?..
Прошли в кабинет, она ж и гостиная, Алексей сел на диван, откинулся, зоркие в прищуре, холодные глаза его первым делом заходили по книжным полкам.
— Ну, как крестник мой?
— Ванюшка-то? — с видимым удовольствием и усмехнувшись, произнес тот сына имя. — А что ему! Мало ему ходить — бегать хочет уже, кошку загонял… Руки сильные у стервеца. Вчера кусачки из ящика вытащил, вцепился, не отдает; Люба говорит — еле отняла. Ему что… Данилевский, гляжу… это какой, тот самый?! — Он легко вскинулся с дивана, снял книгу, на обложку глянул. — Ну-у, брат… Это где ты урвал?
— Да продавали. Бери, я прочитал.
— «Россия и Европа» — только слыхом о ней… Но ведь не отдам!
— Бери, пока добрый… Так что там собор ваш русский, собранье?
— Не собранье — правление сидело-заседало… Актив, если по-старому. О тактике нынешней речь — споры, тары-бары наши. Организацию, говорю, четкую вернуть — как тогда, в октябре. Группы-пятерки каждому правленцу, и весь ответ с него. А то в расслабуху впали, как… — Его загорелое, с белесоватыми бровями и усами небольшими лицо дернуло то ли брезгливостью, то ль неудовольствием: — Интеллигенция… И вроде с умом, и слова все правильные, а как до дела… Не, брат, тяжкое это дело — русского человека подымать. Семь потов пролил, поднял вроде камень-лежень этот; а не успел дух перевесть, лоб перекрестить — он хлоп!.. Оглянешься — он опять лежит. Опять верит лабуде всякой, какую ему вталкивают. Ни вода под него, ничего не течет — может, кровь большая только... вроде б ты это написал где-то, так?
— Так...
— Лежни, сдох бы Сизиф. А дело надо, реальное. Где обещанное, спрашиваю: литература, листовки те же? Для отряда охранного камуфляж они второй год ищут… разбежался уже отряд. А мне сюда из села ездить, чтоб поболтать только… Нет уж, я вам не танцор — агроном, день и так ненормированный, семью не вижу. И уборочная на носу. Об идеологии речь? Ну, какой вопрос: с Вековищевым так ли сяк, а договорились, восстанавливать будем в Непалимовке церковь… я ж тебе показывал, дробилка там, цех наш комбикормовый. Отрядец мой, непалимовских одиннадцать ребяток, в работе давно, на разборке старья в форштате тренируется, кирпич ломают, вывозят — старый нужен кирпич, настоящий… вот вам идеология, не бумажная! Подмогните, подбросьте городских! Крыша, приделы — все в целости, барабан тоже, купол… Что мы, купол не сварим? Железяки, дробилки эти вытряхнем, есть куда, — и делай. Колокольню, правда, с нуля придется — где архитектор, спрашиваю, обещанный?..
— Что, Вековищева уломал?!. — Иван вспомнил лицо его, мало сказать — неприятное деланным своим дружелюбьем, едва ль не панибратством к нему, корреспонденту областной, и жестко-пренебрежительное тут же, когда с подвластными говорил. Что-то вроде форса это у них, у таких вот менеджеров местной выделки, не скрывают даже ничуть и не стесняются, за новый деловой стиль выдают. А всего-то — колхоза бывшего председатель, ныне общества, с ограниченной ответственностью вдобавок… в насмешку, что ли, названо так? Впрочем, вольно им форсить, при нашей-то безответности. — И с большой драчкой?