Запрет на себя
Шрифт:
Она оставила меня где-то на полпути. В семнадцать лет отец отдал Назиру замуж за какого-то торговца в Арабских Эмиратах. Семнадцать лет – не тот возраст, когда можно возражать родителям, да она бы и не стала… Сестру я больше не видел. Родители не брали меня с собой, когда ездили навещать ее. Боялись, что моя репутация повредит ее новой жизни, видимо. После того как уехал из деревни, я сам пытался искать ее – тщетно. Только пять лет назад узнал, что Назира умерла. Во время родов. Ее малышка осталась жива. И все это время отец с матерью продолжали навещать внучку и могилу дочери… Сейчас сестра живет в моей памяти и на старой любительской фотографии
Любишь жизнь и одновременно понимаешь, что найти свое истинное место в ней – самая сложная задача бытия. «Место в жизни» – это не любовь или карьера. Это нечто большее, внутреннее, очень свое. Это когда смотришь на небо и понимаешь, что под одним из облаков твое место, пусть маленькое, но твое…
22
– В детстве, когда меня спрашивали о моей семье, я с удрученной миной заявлял, что являюсь потомком французских аристократов и родился на rue Madame, в центре Парижа, близ Люксембургского сада. А свое нахождение на Востоке объяснял так: в годовалом возрасте был украден у состоятельных родителей во время их путешествия в Турцию и впоследствии продан моим нынешним отцу и матери, страдающим от бездетности. Целая «мыльная опера», которую я рассказывал с трагической убедительностью, чем повергал в замешательство даже самых скептичных слушателей.
Отец, услышав, как я в очередной раз завожу душещипательную песню, отвешивал мне щедрый подзатыльник, запирал в сыром подвале на ночь. Помню, как, сидя на старом сундуке, ставшим родильней для толстозадых крыс, я абсолютно искренне оплакивал свое утраченное буржуазное прошлое. Плакал, и даже в визге снующих по чулану грызунов мне чудились звуки Non, je ne regrette rein, а в тяжелых подземных испарениях – теплый запах солнечных мансард Монмартра.
Всем масштабом собственного воображения я верил в свою французскую историю. Мне представлялось, что я – в ссылке, в разлуке со своими, но когда-нибудь вернусь в тот мир. Эта иллюзия спасала, давала силы бороться дальше. Но самым интересным было то, что реальный Париж никогда не был моей целью. Мой Париж – это счастье быть самим собой.
Свобода. Стремление, которое организует всю жизнь. Когда целуешься в воскресной гуще гранд-маркета и плюешь на окружающих, с оскорбленным видом маневрирующих вокруг вас с переполненными тележками. Когда утром выбегаешь из дому в старых кедах, взлохмаченный и щетинистый, после ночного трепа с подругой, и не учитываешь тот факт, что вообще-то направляешься на собеседование в серьезное место. Когда веришь в себя, проживаешь в одном дне целую жизнь… Конечно, тогда, в юности, мои видения freedome не были такими конкретными, но я точно чувствовал, что мне нужно, в чем нуждаюсь…
До сих пор я не смирился с тем, что человеческая свобода настолько зависит от общественного мнения. С малых лет воюю за индивидуальность под девизом: «Будь сложнее, и от тебя отстанут те, кто проще». Сегодня трудно сказать, чего я добился в этом направлении. По-моему, в тридцать еще рано подводить какие-то итоги, работа кипит.
Но иногда, задумаясь о том, как трудно изменить себя самого, я осознаю, насколько ничтожны мои попытки изменить других. Точнее, изменить их отношение к тому, что существует в мире необычного, нетрадиционного. А может быть, чудесного…
Часто чувствую себя опустошенным. Накатывает
Какая моя главная нынешняя цель? Жить по-настоящему, проживая сполна каждую секунду. Осознавать, погружаться в любое занятие и безделье, с головой и сердцем.
23
– Отец привел ее посреди ночи. Сестра уже сладко сопела, а я с закрытыми глазами снова и снова прокручивал в голове события уходящего дня в тщетных попытках уснуть. Мы с Назирой спали в большой комнате, через которую нужно было пройти, чтобы попасть на кухню или в спальню родителей. Я слышал, что и мама не спала. Возилась на кухне, тихо молилась, заваривала какие-то травы, дожидаясь отца. Я чувствовал: что-то необычное сегодня происходит, допытывался у мамы. Отмалчивалась. «Все хорошо, сынок. Доделывай уроки и спать». Не стал перечить. Притворился спящим. Отец что-то шумно обсуждал с матерью, потом быстро оделся и буквально выбежал из дому…
Когда они переступили порог, я на радостях хотел выскочить из кровати. Вовремя остановился, увидев окровавленное лицо Мариам. Двадцатидвухлетней дочери тети, папиной родной сестры. Самой красивой девушки нашего рода. От природы ей достались длинные вьющиеся волосы цвета мускатного ореха, тонкая бледная кожа, лебединая шея и россыпь веснушек на очаровательно-добром лице.
Мариам была особенной. Близкой мне по духу. Чем? Внутренним протестом. Правда, очень слабым, хрупким, легко подавляемым. Никогда открыто она не перечила, но, как говорится, рыбак рыбака видит издалека. Наблюдая за этой молчаливой девушкой, я понимал, что ее ждет судьба рядовой восточной женщины, не имеющей права даже на себя. Совсем скоро Мариам выдадут замуж, за того, кого выберут родители. И не хватит ей смелости сказать «нет». Легче подчиниться…
Она красиво рисовала. Помню, как тетя показывала нам работы Мариам, представляя их как что-то глупое, несерьезное. На всех рисунках, сделанных обычным карандашом, были изображены девушки с вьющимися волосами, бегущие против ветра. «Видишь, моя девочка куда-то спешит. Видимо, к своему счастью. Ничего, чуть-чуть осталось. Как кончится мухаррам [1] , выдадим нашу красавицу замуж за сына господина Кемаля, что торгует коврами. Красив, богат, не лентяй. Уж как моей доченьке повезло…» Тетушка обожала подробно рассказывать о богатствах семьи будущего тестя. Мне становилось страшно. Я хорошо помню сына Кемаля – Кадыра. Радикальный исламист, перебивший всех собак нашей деревни, потому что считал их «грязными созданиями»…
…Мать выбежала навстречу и, схватив Мариам под руки, помогла отцу донести ее до спальни. Когда они проходили мимо, я, взглянув из-под одеяла на двоюродную сестру, ужаснулся. Запрокинутая голова, разбитые губы, опухшие глаза в сине-зеленых кругах, ссадина на левой стороне лба, окровавленные руки. В лихорадке она что-то шептала. Я смог различить два слова – «дочка» и «ветер»…
Мариам пробыла у нас семь дней. Мать всячески ухаживала за изувеченной родственницей. Поила бульоном, обрабатывала раны мазью из чабреца, настойкой из фейхоа промывала глаза, в солнечную погоду выносила больную подышать на воздух. Я пытался заговорить с Мариам. Она смотрела на меня пустым взглядом и ничего не говорила, кроме тех двух слов…