Заросшие
Шрифт:
– Дак мы-то… Дак мы из Селения. Лесники мы, делянки тут нарезали. Делянки приехали нарезать. Да только из леспромхоза пока никого не дождемся. Дак в Селении и живем…
– Дак нам-то какая разница, селение или не селение! – вновь закричала девушка.
Градька не знал, как им объяснить. Любой в районе поймет, что Селение – это селение, и от века жили в нем «селяки», беглые рекруты, каторжане, раскольники, те никогда не «драли новину», не сводили вокруг леса. А деревня – это деревня. Кстати, «деревней» тут еще по старинке называют и пашню. Сейчас Селение – это цепь невысоких, заросших старой ольхой курганов, останков двунадесяти подворий, что когда-то стояли по оба берега Панчуги. Под крышей осталась
– Ну, так что же нам, блин, прикажете делать?! – девушка кричала теперь и на Градьку.
– Ну, дак это… – смутился тот. – Дак плывите.
– Но вы даже не знаете, мы столько уже плывем! Это же не река, это просто кишка с кишечной непроходимостью! Мы уже двадцать… мы двести раз эту лодку заклеивали! А бобры! Это просто изверги! Как только воды побольше, они тут же ставят плотину! – Она повернулась к мужчине. – Я честно устала, Максим Валерьянович, я просто и совершенно устала! Я хочу к людям! Блин, и еще впереди никакой деревни!
– Значит, Селение… – не слушал ее мужчина, берясь за весло.– И отсюда не далеко?
– Рядом, если пешком, – сказал Градька.
Лодка ушла в перекат, пронеслась над камнями и омутком пониже его и скрылась за ивняком.
Градька подтянул в себе удочку, обломил кончик, намотал леску, воткнул крючок, положил снасть в карман, подхватил рыбу и резко поднялся на ноги. И опять. Ни с чего. Голову стремительно обнесло, кругом помчались земля и небо, поршнем под подбородок ударила тошнота. Он медленно разогнулся, перестоял самое сильное нездоровье, сделал шаг и два. Проломился через багульник, вошел в лес и по сухому овражку пробрался до просеки. Ноги спотыкались о каждую кочку, внутри отсыревших сапог без конца чавкало, хрюкало, и ширкали отворотами голенища, точно точили нож.
Градька даже не чувствовал, что губы его беспрестанно шевелятся, что они всю дорогу проговаривают по пунктам разговор на реке. Какая-то часть сознания вела этот разговор автономно, разделив себя надвое, потом натрое, по ролям, но при этом отдельные реплики Градьки становились все лучше и лучше, красивее, умнее, литературнее, пока, наконец, вся встреча не была переиграна заново. И тогда уже – и только тогда! – он с каким-то наивным удивлением осознал, что, в общем-то, встречи не было. Не было ничего, ни лодки, ни мужчины, ни женщины, а только ледяная вода и горячее солнце, и разряд электричества между ними, и более ничего. Только бред и более ничего.
Главное для него сейчас, это просто дойти до Селения, а оттуда доехать на тракторе до лесничества, а оттуда на автобусе до лесхоза, там взять расчет, забрать трудовую книжку, затем на аэродром, и все. Да, да, все.
Нет, это бред, это тоже бред, потому что ему уже давно некуда и незачем возвращаться.
Не бредом оставалась работа. Простая, понятная, с понятными и простыми проблемами. Проблем было сразу несколько.
Первая – это чужие, не их района, лесозаготовители. От них никак не придет машина с Кругловым, начальником производственно-технического отдела, принимать нарезанные делянки. Будь этот Круглов из своего леспромхоза… Но свой в районе давно закрылся – однажды вырубив все, до чего сумел дотянуться. Не сумел дотянуться только досюда: мешало болото, большое моховое болото, местами затянутое травой, сухолесьем, клюквенное, местами – совсем сырое, с озерцами и прорвами. С той стороны болота вековые боры были уже сведены напрочь, но по эту сторону – реликтовая сосна росла еще частоколом, острогом, крепостью. К ней, разумеется, подступали давно, но болото съедало все выбитые из крепости бревна. Оно не только взимало в дань в добрую половину хлыстов – на поддержание лежневок и гатей – но и делало невозможным сплав. А теперь этот бор, эта крепость получала неожиданный удар с тыла, от железной дороги, с морозами надо было ждать лесорубов, но пока лесники не могли дождаться Круглова.
Пока хватало батарей рации, помлесничего-Гена связывался с чужим леспромхозом почти каждый день. «Да-да», отвечали ему, «Круглов уже выехал». «Нет-нет, выезжает». «Он выедет завтра, ждите». «Да-да, выехал, точно выехал. Утром». «Выехали еще вчера». «Как?! Все еще не приехал? Ну, приедут. Ждите». Батареи рации сели, а Круглова – как лешие разорвали.
Ожидая Круглова, они вторую неделю торчали в лесу без дела. Ко всем напастям и трактор, на котором они сюда добирались, оступился гусеницей с лежневки и теперь беспомощно оседал в болото…
Солнце подкараулило Градьку на выходе из просеки. Он зажмурился и нечаянно встряхнул головой. В ней будто вспыхнула электрическая дуга и тут же погасла. Когда он открыл, наконец, глаза, то увидел одну темноту. Потом в ней начали проступать контуры какого-то негатива. К счастью, картинка была узнаваемой. Вон очертания северной избы, большой, на высоком подклете, четыре пустоглазых окна по фасаду, а над ними, на коньке крыши, покренившийся охлупень. Вон слева за домом в кустах замечается то, что осталось от вертолета геологов, когда-то зацепившегося за дерево и упавшего на бок. Вон справа возле тропинки, идущей от крыльца до реки, видны три серые валуна с положенными на них широкими половыми плахами. Посередине костер. У костра люди. Помлесничего-Гена, тракторист Севолодко и Сано, второй лесник. И, слава Богу, Круглов.
Градька даже не смог обрадоваться, когда скорей догадался, чем рассмотрел поодаль трехосный «Зил».
«А гли-ко, вот и Градька с уловом!» Это тракторист Севолодко проступил негативным контуром над землей, протянув руку к кукану с рыбой. «Эко! Богато, паря, богато». Взамен он протянул кружку. «На-ко, прими штрафную. Ты чё, ёчи-мачи, пролил? Пролил, ёчи-мачи!»
– Не устал еще спать? Второй дён пластом, пора бы уже прочухаться. На-ко, на, опять тебе велено проглонуть. Открывай рот-от!
Градька разлепил веки и увидел под носом какие-то капсулы.
– Бери, ёчи-мачи, ну-ко.
Сухими кожаными губами Градька взял одну, та прилипла к изнанке губы, и потребовалось немало труда, чтобы перекинуть ее через зубы. Вторую капсулу он положил на язык ловчее. Третьим был Севолодков палец, тут же подменивший себя краем холодной кружки. Вода с надсадой, рывками, толкала капсулы вниз.
– Ну-ко, давай фуфайку поправлю, да ты посиди, посиди. Ну, ладно, приляжь.
Градька снова прилег на нары. В зимовке было еще светло. Три низких, заросших травою по самые переплеты окна давали немного света. Красные вечерние лучи солнца проскакивали над лавкой, проныривали затем под столом, и где-то под нарами, в трухе елового лапника толклись, копошились, плясали, как мошкара. Из-за этой подсветки снизу широкие, будто отодранные от шеи, нижние Севолодковы скулы казалась совсем огромными.
Всеволод всегда походил на только выдернутого из воды ерша – пучеглазого и с растопыренными жабрами. Впрочем, ершом не образно, а по существу – нелюбимой рыбой, вредной, колючей и склизкой, он становился, только приняв на грудь. Дрянней и заносчивей старикашки тогда не видывал свет, мужики плевались и отходили. Но трезвый он был человек хороший, хотя тоже шершав порой на язык. Не шибко здоровый, он тихонько тянул до пенсии на своем старом тракторе.
– Вот похлебай, я тут смороды тебе натомил. На солнце томил, лучше печки. Экова севогод сморода. Над рекой такое гроздьё висит, ёчи-мачи, винограду не надо. Да оно и понятно, сухмень какая все лето, в лесу все пожгло, но у воды-то смородке – милое дело.