Заслон(Роман)
Шрифт:
— В палатке так душно. И блохи… А тут, на ветерке-то, гляньте, он сразу посвежел!
Сколько ему могло быть, этому карапузу, — год, полтора? Теряясь, Саня спросил об этом у матери. Она вся рассиялась от гордости.
— Ему только девятый месяц пошел. Но он решительно все понимает! — воскликнула женщина с наивным тщеславием молодых матерей и тут же усомнилась в искренности Бородкина: — А он в самом деле показался вам таким большим?! Смотрите, как он к вам потянулся. Саня, хочешь на ручки к дяде? — обратилась она к сыну. — Дядя Саня хороший. Смотри, какой нака дядя!
Ребенок по-прежнему тянул к Бородкину ручки и смеялся. Что-то ребячье
— Что ж, давай познакомимся, малец! — Снова чувствуя себя здоровым и сильным, он принял на руки ребенка, бережно прикрыл его поверх одеяльца полой шинели и пошел по росистой траве, сбивая искристые брызги и оставляя за собой широкий темный след. Он шел в сторону от привала, левее и выше, туда, где сквозь лиловый туман проступали контуры величественного хребта. Гладкая каменная плита, будто нарочно кинутая у вертлявого, как серебряная змейка, ручейка, привлекла его внимание. Саня опустился на эту плиту, покачивая доверчиво прильнувшего к нему ребенка.
Ночевала тучка золотая На груди утеса-великана…Эту песенку часто пели там, в городе его юности — Владивостоке. Ее очень любил д'Артаньян и они — «мушкетеры». Ее пели хором. Лия аккомпанировала на рояле. Потом она уехала в Америку, а они стали подпольщиками, партизанили, скрывались, наконец уехали на Сахалин, оставив во Владивостоке Сашу. События последних месяцев разлучили и «трех мушкетеров». Где- то позади, может еще в приамгуньской тайге, ведет такую же партию беженцев Гриша. А Петя Нерезов забежал далеко вперед и поставлен комендантом Норского Склада. Саня достал из кармана и перечел в свете разгорающегося утра полученную накануне с оказией записку:
«Работаю, как вол. С одними пароходами что стоит повозиться: „Таежник“, „Тарнах“, „Якут“, злосчастный „Якут“… 13 июля ездил в Благовещенск. На следующий день по приезде в город узнал о перевороте в Керби. Как громом поразило».
Друг мой Петро, тебя только «как громом поразило», а нам пришлось труднее: мы смывали эту накипь. Не все ли равно теперь, чем, подписывая ли смертный приговор или приводя его в исполнение?.. И ты еще не знаешь, что до нас с Гришей дошел слух о Саше. Он был ранен в бою под Спасском, во время апрельского выступления японцев. Жив, но след его снова затерялся…
Сквозь навевавший дремоту звон ручья было слышно, как где-то в редколесье, всхрапывая и позванивая железными путами, пасутся стреноженные кони. Опустив на бледные щечки длинные ресницы, спал под влажной от росы солдатской шинелью ребенок, маленький сгусток человеческого тепла и боли, доверчиво и нежно прильнувший к своему большому тезке.
…Утром вдаль она умчалась рано, По лазури весело играя…Повседневное, обыденное, живое вытеснило воспоминания и оборвало песню на полуслове. С плоского камня хорошо были видны поседевшие от росы палатки еще сонного лагеря. По ночам уже подмораживает. Север дает себя знать. Трудно приходится тем, кто в дождевиках. Хорошо, что у Норского Склада их ждут присланные из Благовещенска пароходы. Там теплая одежда, там провиант и даже коровы. Детям нужно молоко. Все они бледненькие, искусанные таежным гнусом; ведь только первые заморозки
Истомленные трудным переходом, люди спали тяжелым и тревожным сном. Бодрствовала только охрана лагеря да обремененные большими семьями матери, уже тащившие охапки сушняка, чтобы готовить завтрак вечно голодной и крикливой детворе.
Постепенно лагерь у подножия Эзопа просыпался. Дымили костры. Плескалась вода. Звенели котелки. Надрывались в плаче ребятишки, чьи колыбели были преданы огню, отцы убиты, а матери были готовы умереть, но не приняли бы и крохи из рук поработителей-интервентов. Они знали, что в Приморье власть находится в руках земской управы, что в Чите еще властвует атаман Семенов. На красный Амур несли они по таежному бездорожью своих детей, лечили их отварами из трав и кореньев, а подчас и хоронили у каменных отрогов в безымянных могилах, к которым уже никогда не найдут дороги.
В фиолетовых облаках со светящимися каймами затрепетало красное солнце. Саня сбежал вниз, крепко прижимая к груди спящего ребенка, и, отдав его матери, направился к телегам проверить их готовность к пути, поудобнее устроить больных, приткнуть ребятишек и направить отдыхавших ночью мужчин на расчистку пути от камней и бурелома.
…Бескрайняя тайга выступала из тающего тумана причудливым сплетением коричневых стволов, оранжево-желтой листвы, изумрудной хвои и контрастных светотеней. Она дышала испарениями земли, устланной сухими иглами и гниющей листвой. Манила кроваво-красными ягодными полянами и отпугивала топкими марями и болотами, где вместо человека остается лишь трепетный блуждающий огонек.
Да не такое ли гиблое место осветил своим пылающим сердцем Данко?!
К задней стене кабинета примыкала небольшая комната, у которой не было названия, и единственное, выходившее в сад окно было замуровано по приказанию генерала.
Пепеляев чиркнул спичкой и зажег в высоких подсвечниках толстые витые свечи. Трепетное пламя осветило обтянутый темной материей аналой, серебряное распятие, ковер на полу и скамейку с грудой тяжелых, в кожаных переплетах с застежками книг. Генерал опустился на колени и закрыл лицо руками.
— Господи, владыко живота моего, в минуту скорби к тебе прибегаю. Осени меня своим святым покровом, даруй мне силы… — Слова звучали страстным заклинанием, и знакомое с детства умиление, заполонив разум, обволакивало тело и укачивало на невесомых волнах. Он был так близок, этот чудный миг полного отрешения от действительности, когда стирались грани между грешной землей и небесами и с богом можно было беседовать, как с самим собой…
Скрипнула половица. Пепеляев недовольно обернулся. В незакрытых дверях стоял смеющийся бес отрицания — Беркутов.
— Простите, — шепнул он, делая скорбное лицо, — здесь было открыто. Еще раз простите… — Он попятился и прикрыл за собою дверь.
Близости к богу как не бывало. Пепеляев вскочил на ноги и крикнул:
— Дон, не уходите, вы мне очень нужны!
Дверь снова распахнулась.
— Я слушаю вас, мой генерал, — сказал, появляясь на пороге, Беркутов.
Потом они сидели в соседней комнате на низком турецком диване и молчали, думая об одном и том же. Вернулась «Чайна». Бондарев прислал с нею короткое письмо, в котором сообщал, что в Благовещенске их приняли хорошо, и просил генерала еще раз пересмотреть свое решение остаться за границей. И в сотый, а может в тысячный раз, память обоих перемалывала то, что предшествовало отъезду офицеров.