Затерянная улица
Шрифт:
Она стала думать о весне. Мысли опережали слова и опять оставили ее наедине с собой, с притаившейся за стенами тишиной. Сначала мысли были радостные, полные надежды, потом негодующие, мятежные, тоскливые. Распахнутые настежь окна, солнце, оттаивающая земля, пробивающаяся повсюду жизнь. Трудовой день, начинающийся в половине пятого утра и кончающийся в десять вечера; Джон, жадно глотающий пищу и не произносящий ни слова; усталый бессмысленный взгляд, который он обращает на нее, когда она заговаривает о поездке в город или хотя бы к соседям.
Весна несла с собой тяжелый беспросветный труд. Джон никогда не нанимал работника. Он хотел поскорее выкупить закладную на ферму; после этого он построит новый дом, станет покупать ей красивые платья. Однако даже
Энн понимала это и потому молчала. При всей тщетности подобного жеста в нем было благородство, от которого невозможно было отмахнуться.
— Джон, — говорила она порой, — ты слишком много работаешь. Найми себе кого-нибудь в помощь — хотя бы на месяц.
Но он лишь отвечал с улыбкой:
— Ничего. Посмотри на мои руки. Они для того и созданы, чтобы работать.
А в его голосе звучала мужественная нотка, говорившая ей, что своей заботой она лишь укрепляет его решимость служить ей, доказывать трудом свою преданность и верность.
Думать об этом было бесполезно, и она это знала. Сама его преданность не давала ей возможности настоять на своем. И все же эти мысли не выходили у нее из головы, то подавляя ее своей безнадежностью, то вызывая раздражение и враждебность, заставлявшие ее делать быстрые резкие мазки кистью.
Зимой они могли отдохнуть. Она иногда спала до восьми часов, а Джон до семи. Они имели возможность поесть не торопясь, почитать, сыграть в карты, съездить в гости. Тут-то бы и повеселиться, побаловать себя — но вместо всего этого они с каким-то болезненным нетерпением ждали весны. Над ними как будто все время что-то тяготело — если не работа, то дух работы. Дух, который пронизывал всю их жизнь и омрачал праздность сознанием вины. Иногда они поздно вставали, иногда они играли в карты, но при этом им всегда было не по себе, их всегда преследовала мысль, что надо бы заняться чем-нибудь более полезным. Когда Джон вставал в пять часов утра, чтобы подбросить дров в печь, ему уже не хотелось больше ложиться и он раньше времени шел в конюшню. За обедом он поспешно глотал пищу и отодвигал стул — в силу привычки, движимый одним лишь инстинктом, хотя сплошь и рядом ему лишь нужно было подложить дров в печь или пойти в погреб нарезать для коров свеклы и турнепса.
Да и вообще, какой смысл пытаться разговаривать с человеком, который не умеет разговаривать? — спрашивала себя Энн. Зачем разговаривать, когда, кроме
Но сейчас, наедине с собой, в зимней тишине, Энн думала о весне без всяких иллюзий. О следующей весне — и следующей — и о всех веснах и летах, которые ее ждут. И с каждой весной они с Джоном будут становиться все старее, их кровь — все холодней, а ум — все суше, все бесплоднее, подобно самой их жизни.
— Перестань, — сказала она вслух. — Ты вышла за него замуж, он хороший человек. Нельзя распускаться. Скоро полдень, а там пора будет думать об ужине… Может быть, он придет пораньше и, как только покормит лошадей и коров, сядем играть в карты.
В доме опять повеяло холодом, и она положила кисть и пошла подложить в печь дров. Но на этот раз дом нагревался медленно. Она закрыла половиком щель под входной дверью и поправила на подоконнике шерстяную рубаху, скатанную валиком. Затем она несколько раз прошлась по комнате, поворочала кочергой дрова, погремела конфорками на плите, еще прошлась по комнате. Дрова потрескивали в печи, тикали часы. Тишина, казалось, стала еще плотнее, она как будто даже издавала тихие стоны. Энн поднялась на цыпочки и, втянув голову в плечи, прислушалась, не сразу сообразив, что это ветер тихонько подвывает и всхлипывает под стрехой.
Она бросилась к окну и стала торопливо дышать на стекло. Она увидела, что снег уже больше не сверкал на солнце. Быстрые белые струйки снега змеились по сугробам. Откуда они брались и куда исчезали, ей не было видно. Казалось, что весь снег во дворе стряхивал с себя сон, заслышав предупреждение ветра о надвигающемся буране. Небо окрасилось в мрачный беловато-серый цвет и, словно тоже готовясь к бурану, придвинулось поближе к земле. Вдруг на фоне темной конюшни вздыбилась грива снежной пыли, с секунду ее бешено кружило, а потом она опустилась, словно усмиренная властной рукой. Но за ней вскинулась еще одна — еще более норовистая и нетерпеливая. Третья, метнувшись, ударила в окно, в которое смотрела Энн. Затем наступило грозное затишье, и только злые снежные змейки струились по ветру. Но вот снова хлестнул порыв ветра, заскрипели деревянные желоба под стрехой.
Линия горизонта исчезла — небо и степь слились в одно. Ветер крепчал, его напор и подвывание предвещали яростный разгул. Опять взметнулась снежная грива — на этот раз такая плотная и высокая, что закрыла собой коровник и конюшню. За ней последовали другие, и когда наконец прекратилось их бешеное кружение, конюшня возникла лишь тусклым пятном. Это пошел снег — длинными стрелами, которые ветер гнал с севера почти параллельно земле.
— Он теперь уже скоро дойдет, — прошептала она, — а на обратном пути ветер будет ему в спину. Не станет же он там задерживаться. Ему известно, что значит двойное кольцо на луне.
Она опять взялась за кисть. На какое-то время ей стало легче — она с тревогой думала о Джоне, которому придется в буран брести по холмам. Но вскоре ее опять охватила досада.
— Я знала, что будет буран, — я же ему сказала! Но мои слова для него ничего не значат. Упрямый, дубина, делает как хочет, и все тут. А что будет со мной, ему наплевать. В такую вьюгу он ни за что не доберется до дому. Даже и пробовать не станет. Будет себе развлекать своего папашу, а я изволь кормить за него лошадей, лезть через сугробы, мерзнуть…