Затерянный горизонт
Шрифт:
Под градом вопросов Конвей принял привычную оборонительную позу.
— Боюсь, должен разочаровать всех вас, — сказал он, легко входя в роль. — Я не обсуждал с ним вопрос о миссионерах, он ничего не сказал о носильщиках, ну а что касается его самого… могу лишь сказать, что Верховный лама весьма пожилой человек, прекрасно говорит по-английски и очень образован.
— Главное, можно ли верить ему, — раздраженно перебил Маллинсон. — Вы думаете, он не подведет?
— Он не производит впечатления непорядочного человека.
— Но почему, скажите на милость, вы не расспросили его о носильщиках?
— Это не пришло мне в голову.
Маллинсон
— Я не понимаю, Конвей. Вы держались таким молодцом в Баскуле, а теперь совершенно расклеились, вас как будто подменили.
— Извините…
— От извинений толку мало. Возьмите себя в руки и не делайте вид, будто вам все безразлично.
— Вы неправильно поняли. Я хотел сказать: извините, что разочаровал вас.
Конвей ронял отрывистые фразы, стараясь скрыть душевное смятение, о котором его спутники и не подозревали. Его самого поразило, с какой легкостью он отделался экивоками, памятуя о просьбе Верховного ламы хранить тайну. Озадачила Конвея и собственная покладистость: как естественно он принял позицию, которую его спутники не без оснований могли счесть за предательство. Сказал же Маллинсон, что герои так себя не ведут. Конвей неожиданно почувствовал прилив нежности и сочувствия к молодому человеку, но усилием воли подавил эти эмоции. Люди, боготворящие героев, должны быть готовы к разочарованиям. В Баскуле Маллинсон глядел на Конвея, как студент-новичок, влюбленный в красавчика капитана спортивной команды. Теперь капитан дрогнул и, того гляди, свалится с пьедестала. Развенчание кумиров, даже ложных, всегда наводит грусть, но восторги Маллинсона, возможно, отчасти искупали напряжение, с каким Конвей играл неестественную для себя роль. Однако кривить душой все равно было мучительно. Сама атмосфера в Шангри-ла — может быть, сказывалась высота — мешала притворяться.
— Послушайте, Маллинсон, хватит твердить о Баскуле. Конечно, я был тогда другим — ситуация была совершенно другая.
— И гораздо более нормальная, по-моему. По крайней мере, мы знали, что нам грозит.
— Насилие и убийство, если называть вещи своими именами. Можете считать это более нормальной ситуацией.
— Да, я так считаю! — сорвался на крик Маллинсон. — Там хоть было ясно, чего ожидать, а здесь кругом сплошные загадки. Как, например, попала сюда эта китаянка? Он не сказал вам?
— С какой стати?
— Почему бы и нет? И почему вы сами не поинтересовались? Разве полагается молодой девушке находиться в обществе монахов?
Конвей как-то об этом не задумывался.
— Шангри-ла не обычный монастырь, — единственное, что он нашелся ответить.
— Это точно!
Оба замолчали — аргументы, похоже, были исчерпаны. По мнению Конвея, история Ло-цзэнь не имела отношения к делу. Меньше всего он думал сейчас о маленькой маньчжурке. Но мисс Бринклоу, услыхав ее имя, отвлеклась от учебника тибетской грамматики, с которым не расставалась даже за завтраком («Как будто у нее впереди теперь не целая жизнь на зубрежку», — подумал Конвей). При одном упоминании о девушках и монахах в памяти мисс Бринклоу ожили рассказы о распущенных нравах в индийских храмах, жены миссионеров слышали их от мужей, а потом передавали своим незамужним подругам.
— Разумеется, это место — скопище пороков, как и следовало ожидать, никаких моральных устоев, — проговорила она, поджав губы и оборачиваясь за поддержкой к Барнарду, но американец только ухмыльнулся.
— Вряд ли мое мнение по части морали для вас что-нибудь значит, — сухо заметил он. — Но не будем ссориться. Раз уж придется кантоваться здесь, не стоит портить друг другу нервы и причинять неудобство.
Конвей подумал, что это весьма разумный совет, но Маллинсон не унимался.
— Да уж конечно, здесь у вас удобств побольше, чем в Дартмуре, — многозначительно протянул он.
— В Дартмуре, говорите? А, это самая большая ваша каталажка? Понятно. Не завидую тамошним бедолагам. И вот что еще: напрасно стараетесь проехаться на мой счет — шкура у меня толстая, а сердце нежное, такой уродился.
Конвей посмотрел на Барнарда с одобрением, и с укоризной — на Маллинсона, и тут вдруг четко осознал, что все они тут разыгрывают на огромной сцене спектакль, замысел которого известен только ему одному. И от невозможности высказаться, Конвеем овладело внезапное желание уединиться. Он раскланялся и вышел во двор. При виде Каракала сомнения развеялись, а чувство вины перед тремя товарищами по несчастью уступило место мистической готовности восприять новый неизведанный мир, о существовании которого те и не догадывались. Настал момент, понял Конвей, когда из-за странности происходящего уже почти ничто не могло вызвать удивления. Оставалось принять все как есть, чтобы не терзать себя самого и остальных. Вот к какому выводу Конвей пришел здесь, в Шангри-ла, и ему вспомнилось, что на фронте он научился с таким же хладнокровием воспринимать куда менее приятную действительность.
Хладнокровие было необходимо хотя бы для того, чтобы приспособиться к двойной жизни, которую ему теперь приходилось вести. Со своими спутниками, оторванными от родины, он жил отныне в ожидании носильщиков и возвращения в Индию. Но как только оставался один, горизонты раздвигались подобно занавесу, время растягивалось, пространство сжималось, и само название «Голубая луна» приобретало символический смысл, будто призрачное будущее и в самом деле могло наступить только по какой-то случайности, если повезет [29] .
29
Игра слов: английское выражение «once in a blue moon» означает «очень редко» или «почти никогда».
Иногда Конвей пытался осмыслить, какая же из этих двух жизней более реальна. И ему снова вспоминалась война — во время сильных артобстрелов он испытывал вот такое же успокаивающее чувство: что у него много жизней, и смерть может отнять только одну из них.
Разумеется, Чанг разговаривал с ним теперь совершенно откровенно, и они подолгу беседовали о правилах и порядках монастыря. Конвей узнал, что в первые пять лет будет вести обычный образ жизни, — это необходимо, пояснил Чанг, чтобы организм привык к высоте и чтобы освободить душу и память от сожалений о прошлом.
— Вы, значит, уверены, что через пять лет от человеческих привязанностей не остается и следа?
— След остается, но только в виде грустных и сладостных воспоминаний.
После пяти лет испытательного срока, продолжал объяснять Чанг, начинается процесс замедленного старения, и если он будет протекать успешно, Конвею обеспечены примерно полвека жизни в возрасте около сорока лет — отличная пора жизни, в самый раз, чтобы законсервироваться.
— А как этот процесс происходил в вашем случае? — поинтересовался Конвей.