Затеси
Шрифт:
Наползало забытье, отдалялись звуки, шумом дождя заполняло двор, гостиницу, номер…
Бритвой полоснувший вопль подбросил меня с кровати, и я сидел очумелый до тех пор, пока не понял, где нахожусь и что где-то, скорее всего за окном, кричали. Я кинулся к подоконнику и увидел, как одно за другим зажигаются в гостинице окна.
— Коля, ты что?! — задушенно взвыл женский голос в скверике. — Коля, миленький, нельзя! Ко-о-оля, га-ад!..
Меня отпустило: нет, женщину не режут, не грабят. Штангист из соседнего номера с облегчением пророкотал во тьму:
— Эй, Коля! Ты почему такой нехороший? Мотри у меня!
У соседей засмеялись
Коля представился мне вербованным бродягой с наколкой во всю грудь: «Умру за горячую любовь!»
— Дура! Так ей и надо! — объявила по двору сторожиха.
В гостинице как по команде погасли остальные окна.
— Я-а-а-а вот ва-ам! Й-я-а вот вас! — постучала на всякий случай палкой по крыльцу сторожиха.
Я был уверен, что сторожиха спугнула парочку, да и сыро на дворе, дождь. Какая тут может быть любовь? И вообще все это ерунда по сравнению с трудностями жизни — рукопись вон на столе белеет, ждет, проклятая. Надо готовиться к завтрашней работе, отдыхать, набираться сил.
Но сон отлетел. И дождь вроде бы кончился.
За окном все звуки были внятны, отчетливы и чисты, слышно даже, как сторожиха чиркнула спичкой. И в этой, омытой дождем тишине, раздался смятый, обреченный уже голос:
— Коля! Да отпусти ты меня, ради Бога! — Ясно угадывалось: просьба лишняя, бесполезная и говорится она на всякий случай, для самоутешения.
«Ну и Коля! — завистливо подумал я. — Боец!»
Вскрик, еще более острый и отрешенный, прервал мои размышления. Будто погружаясь в студеную воду с головой, в ознобе и страхе еще раз прорыдала девушка: «КоляКоля! Ах, Господи!..» Она еще пыталась защититься, оградиться словами от неизбежного, но все оборвалось погибельным стоном, за которым и в котором угадывалась вековечная усталость и облегчение живого существа, обреченного пройти через неизбежную боль, униженность и муки к успокоению плоти и продлению рода.
— Еще одна девичья душа отлетела, — длинно и шумно вздохнула сторожиха, — бабой-страдалицей больше на свете стало…
По двору метнулся свет фар, сильно затрещало. Появился милиционер на мотоцикле. Сторожиха объяснила ему ситуацию. Милиционер хохотнул, угостил сторожиху сигаретой, сверкая в темноте зажигалкой, прикурил сам и, резко рыкнув машиной, умчался.
Шелестел дождь. Кутаясь в плащ, сторожиха убралась под навес и тоненько запела сама себе: «Усидишь ли дома в восемнадцать лет…»
Ночь продолжалась. Жизнь продолжалась. Все гуще, все явственней делался шорох дождя, навевающего сон, и, как выражался поэт сумеречной российской старины, «томительны грезы и сладки виденья».
Белое и черное
Жил-был в деревне Межово мастеровой мужик Митряха, и у него была жена — Митряшиха. Митряха с Митряшихой в самой деревне появлялись лишь по большим праздникам, все остальное время трудились на заимке, где срублена кузенка, а к кузенке с подветренной стороны прирублена избушка об одно окно, с наветренной же загорожено что-то наподобие загона, именуемого мастерской, и станок для подвески и подковывания коней.
В кузенке Митряха с Митряшихой постукивали да побрякивали молотками, становясь попеременке к горну, в мастерской гнули распаренную березу и черемушник — на санные полозья и вязы, сотворяли сани, гнули дуги, делали грабли, вилы, кочерги, ухваты — словом, позарез необходимый в сельском обиходе инвентарь.
Когда на селе начались бурные преобразования, Митряха с Митряшихой совершенно для себя незаметно перешагнули из одной эпохи в другую — раньше они мастерили всякую утварь для единоличников, после обобществления земли и хозяйства — для коллектива. Смекнув, что коллектив не так глазаст, вреден и прижимист, как единоличник, можно теперь жить и работать повольготней, тратить больше времени на культурный досуг, Митряха завел собаку, ружье, стал шариться по лесу, бил осенями рябчиков и тугих тетеревов, зимой, случалось, добывал белок, колонков. Крупней добыча не шла Митряхе в руки, и он от этого сделался совсем неразговорчивым. Зато жена его, Митряшиха, совершенно преобразилась, забегала, засуетилась, шастала за шесть верст в деревню — на собрания и митинги, где много набрала разных слов, пугала ими мужа, выкрикивая под стук молота: «Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем!»
Запасмурнел Митряха, чуя недоброе, потому как Митряшиха не хотела работать — плевать ей на Митряху, на кузню. «Мансипация, — кричала она, — освободила на веки веков от беспросветной женской доли, и она теперь совершенно во всем с мужиками сравнялась, и еще чей верьх будет — время покажет!..» В подтверждение всего этого Митряшиха стала курить махорку, выступать перед межовцами с собственной речью.
Митряха от стыда перестал появляться в деревне и подумывал о том, чтобы бабу свою побить, а коли и это не поможет — Бог его ведает, что и делать?
По первому снегу заметил Митряха лисьи следы возле заимки, и почудилось это ему добрым знамением: «Вот добуду лису, отдам своей дурочке — она шкуру пока выделывает да шапку шьет — и кончится вся катавасия…»
Ночь, и другую, и третью сидел в скирде соломы Митряха с ружьем, немея от холода, тоски и разных мыслей, видел лису под луною, но близко она не подходила: как и полагается лисе, была она умная и хитрая. Тогда начал тропить ее Митряха с собакой — кобелишкой черной масти под названием Зуб. Пес этот был обязан жизнью Митряхе: его кто-то выбросил в речку, но он выбрался на дорогу, что вела к заимке, был подобран Митряхою и отогрет за пазухой. Преданный получился кобелишка, но характером слабый, увертливый и, хоть имел пугающее название, предпочитал лизать, а не кусать. Бельчонку хоть и неспоро, но Зуб искал, птицу облаивал, да и по лисьему следу пошел бойко, звонко зазвенел в чернолесье, ударился по льду речки, но, отдалившись, отчего-то умолк.
Удивление и негодование охватили Митряху, когда он обнаружил, что его Зуб и ловкая, как щучка, лиса-огневка с желтенькой проточинкой на мордочке и таким же желтеньким яичным фартучком на груди схлестнулись и играются! Лиса припадала на снег, лапки вытягивала, ушками стригла, а кобелишка-дурачок черной головешкой катался по снегу вокруг нее, взвизгивал, теребил лису за шерстку.
— Усь ее, усь! — заорал Митряха.
Лиса отпрянула в кусты, подождала там чего-то, потаилась и затрусила к лесу. Зуб, вместо того чтобы броситься за нею, заскулил жалостно, по-ребятеночьи, ровно бы просил взять его с собою.