Затяжной выстрел
Шрифт:
— Какую Дуньку? — оторопел Иван Данилович. Ему в два голоса объяснили: Дунька — это «дунька», надбавка к окладу, ею оплачивались береговые расходы офицерской семьи. Вроде бы эта «дунька» полагалась и командирам батарей, чему никто не верил.
— Далась вам эта «дунька» — проворчал Иван Данилович.
Поднялся на ют — а катера уже нет, оперативный штаба погнал катер на Минную стенку за флагманским штурманом. Но служба на «Куйбышеве» — выше всяких похвал, у трапа ждет командирский катер, матросы на катере смотрят так, словно на них сапоги семимильные, прикажи — куда угодно доставят. Вахтенный офицер на юте — явно из прошлогоднего выпуска — присутствием на палубе командира и начальника политотдела не смущен, командует лихо, продувная бестия, если всмотреться и вслушаться. Ему— то каково служить?
Молодыми офицерами не зря интересовался Иван Данилович. Считалось, по всем наблюдениям и донесениям, что лейтенанты эскадры озабочены лишь тем, как побыстрее освоить вверенную Родиной технику, приобрести необходимые командные качества и шаг за шагом продвигаться к вожделенным адмиральским погонам. И вдруг в мае — приказ министра о разрешении уходить в запас, и в лейтенантских каютах стали сочиняться рапорты — белая косточка уходила с флота, штурманы и артиллеристы, вот что озадачивало. Не желали служить те, кому исстари русский флот оказывал привилегии. На «гражданку» потянулись с самых благополучных кораблей, с наиновейших. Когда копнули, когда выслушали отступников, в тихое удивление пришли. Да, кое— где на крейсерах навели такие порядки, когда унижение офицерского достоинства стало средством, без которого целей боевой подготовки не достигнешь. И бумаг развелось столько, что выброси их за борт — осадка крейсеров уменьшится на фут. Десятки тысяч рублей стоит государству воспитание одного лейтенанта в училище — такую цифру услышал однажды Долгушин на совещании. И закричал: «Тьфу на эти деньги! Не рубли по ветру пускаем! Народное достояние! Души людские!»
Но не так уж волнует его сейчас участь всех лейтенантов эскадры. Мысли
После святого для моряка послеобеденного отдыха Иван Данилович перебрался на Минную стенку. Старая катерная привычка сказывалась: пришел с моря — иди домой. В каюте на «Ворошилове» не сиделось, тянуло на берег — не к радостям его, а к незыблемости сущего, к неподвижности и вечности того, на чем остаются следы твоих ног. Поэтому и упоителен так выход в море на торпедном катере, короткий отрезок пути, который может стать последним, стремительный бросок туда, где надо оставить в море торпеду.
Береговая каюта его — двенадцать квадратных метров, комнатенка на втором этаже управления вспомогательных судов гавани, кое— какая мебелишка, а на столе — для напоминания, предостережения и оповещения — макет торпедного катера Г— 5, самого маленького и самого грозного корабля в мире. И пусть все, кого нужда гонит в этот кабинет, знают: здесь удаль торпедной атаки, здесь трассирующие залпы, здесь могут прошить рубку пулеметной очередью и здесь тебя, окровавленного, поднимут, перевяжут и спасут. С этого катерка начиналась служба, с него — легкого, бойкого, верткого, хрупкого, быстровоспламеняющегося. Как все— таки много значит первый в жизни корабль, на котором ты — командир! Все одноклассники его, попавшие на крейсеры и в штабы, люди основательные, грузные. Он же, как и шестнадцать лет назад, легок на подъем, неусидчив, для него все базы — маневренные, и комнатенку эту он зовет странно для непосвященного уха: маневренный кабинет.
Ожоги на руках и под сетчатой майкой — это тоже катерная жизнь, «катержная», как тогда говорили. От той жизни и привычка бешено жестикулировать, когда волнуешься, — со стороны, наверное, забавно видеть себя, махающего руками. Рации ненадежные, связь часто отказывала, вот и приходилось руками показывать командирам катеров, что делать надо. Впрочем, сами знали и понимали, много руками не скажешь. Академия, правда, укоротила руки, там язык был в почете.
Кусочек Минной стенки виден из окна кабинета Ивана Даниловича, корабли 2-й бригады эсминцев пришвартованы кормами, правее их — катера брандвахты, баржи, буксиры, спасательное судно, миноноска, в прошлом веке построенная, но на плаву еще, иногда даже выходит в море, дочапает до мыса Феолент, испуганно развернется — и опять сюда, под глаза Ивана Даниловича. На той стороне бухты — судоверфь, там по ночам желтые всполохи электросварки, там на приколе суда, которым надо бы ходить и ходить. Открыв дверь маневренного кабинета, Иван Данилович распахнул еще и окно, чтоб проветрилось, чтоб шумы всей Южной бухты ворвались в комнатенку. — Манцев! — громко сказал он. И еще громче: — Манцев! Он долго искал человека, носящего эту фамилию. Просматривал политдонесения прошлых месяцев, вчитывался в свежие, только что пришедшие. И продолжал слушать, внимать слухам. А слухами земля полна, и земля стала по— иному крутиться после марта 1953 года. Смерть вождя взбаламутила застойные воды всех севастопольских бухт. Иные слухи возникали из ничего, мыльными пузырями, тут же лопаясь: другие, вырванные, казалось бы, с корнем, вырастали вновь, давая буйные побеги; были слухи, перераставшие в неопровержимые газетные факты; незыблемо стояли устные вымыслы, питаемые злобой и потребою дня; слухи шли приливными волнами, и корабли захлестывались ими до клотиков, чтобы при отливе обнажиться до ракушек на днищах. Предстоит что-то новое и облагораживающее — это было во всех слухах, такой сквознячок погуливал на базе флота. Говорили, что права корабельных парторганизаций будут расширены, что им станут подвластны персональные дела командиров кораблей 1-го ранга, ныне подотчетные только парткомиссии флота. Говорили о пересмотре всех кадровых перемещений. Говорили… Чего только не говорили! Иван Данилович никак не мог опомниться от Мартыновой слободы, прислушивался к тому, что говорилось об увольнении на берег, и в начале июня до него долетела первая весть об офицере, который своей властью отменил приказ командующего эскадрой. Вести этой он не придал никакого значения. Молодому офицеру, желавшему уйти с флота, нужно было набрать некоторое количество штрафных, так сказать, баллов, чтоб заработать себе уничтожающую характеристику, — с иной в запас не уйдешь. И те, кто хотел быть на «гражданке» к началу экзаменов в институты, отваживались на поступки, от которых немели языки у кадровиков.
Таким был, наверное, и офицер, с явно провокационными целями нарушивший приказ о «мере поощрения». С ним все ясно: рапорт удовлетворить, от должности отстранить, отправить в распоряжение ОКОСа — отдела кадров офицерского состава. Вскоре и должность обозначилась у офицера, и корабль стал известен, на котором он служил. И, наконец, фамилия. Командир 5-й батареи линейного корабля лейтенант Манцев Олег Павлович — и о нем в политдонесениях с линкора ни словечка, ни строчки. Зато — по слухам — матросы 5-й батареи надобности бегать в Мартынову слободу не испытывали, ходили в театр, библиотеку, познакомились с семьями коренных севастопольцев, то есть жили по официальным рекомендациям, служили тоже исправно. Этот лейтенант Манцев по— своему боролся с Мартыновой слободой и достиг поразительных успехов. Объясняются они просто: увольнения на берег стали в батарее нормою, а не исключением, поскольку все до одного матроса увольнением поощряются. Тем не менее приказ нарушен. И заместитель командира линкора по политчасти капитан 2 ранга Лукьянов о сем — ни гугу. — Манцев! — заорал Иван Данилович и закрыл окно. Сейчас появятся ходоки, комсомольцы обеих бригад и береговых служб, офицеры крейсеров и линкоров, — им до берегового кабинета Долгушина добраться легче, чем до каюты на «Ворошилове». Иван Данилович уселся за стол, убрал с него все бумаги, пусть ходоки знают: ни одно слово их из этого кабинета не выпорхнет, — смелее говорите, друзья! — Сам виноват! — оборвал он комсорга крейсера «Нахимов», когда тот стал жаловаться. Катер ему вахтенный, видите ли, не дал, на «Кутузов» не мог попасть, на семинар. — Почти все вахтенные крейсера — комсомольцы, а ты — их комсомольский начальник! Все же позвонил Долгушин командиру «Нахимова», упрекнул. Затем небрежно поинтересовался у комсорга: — Как с увольнением на крейсере? — Нормально! Об увольнении на берег он спрашивал у всех, кто приходил к нему в этот день, и ответ получал одинаковый: «Нормально!» И начинал тихо злиться. Послушаешь — тишь и благодать на эскадре, а выйдешь на Минную стенку в час посадки на барказы — и видишь: колышется матросская масса, сквернословит, вином от нее попахивает. Или «нормально» потому, что с начальником политотдела эскадры откровенничать не хотят? Но уж самого Лукьянова он припрет к стенке. Одно из достоинств кабинета на Минной — возможность увидеть человека в самый для человека неудобный момент. Подкараулить его у барказа, подстеречь на пути к дому, к семье — и спросить. Ценя свое неслужебное время, человек не станет отвечать фразами из передовицы, а за Лукьяновым такое замечается. Покинув кабинет, Иван Данилович с грохотом скатился по ветхому трапу, пошел вдоль Минной стенки, среди спешащих домой офицеров зорко высматривая линкоровского замполита. Увидел, обогнул его сзади, атаковал с кормы, остановил. Заговорил о том, что готовится отчет о роли партийных организаций кораблей в укреплении дисциплины. Как стало известно, линкор может похвалиться определенными успехами в этой области. В частности, некто Манцев весьма оригинально увольняет свою батарею, сделал ее сплошь отличной. Не пора ли поделиться богатым опытом? Тем более что он не находит отражения в документах, которые составляются самим замполитом. Говорил, а сам всматривался в Лукьянова, видел, что атака удалась, замполит не ударится сейчас в трескучую казенную тягомотину. Замполит холодно смотрел на Долгушина — непроницаемый, недоступный, словно прикрытый броней линейного корабля. Ответил бесстрастно: да, коммунисты линкора активно борются за укрепление дисциплины как на корабле, так и на берегу, и опыт накоплен богатый, спору нет. Он, этот опыт, изучается. Поскольку речь зашла о Манцеве, то следует сказать, что лейтенант Манцев — лучший офицер линкора и, если позволите, эскадры. Чтобы правильно оценить его деятельность, следует глубже понять смысл общепринятой системы увольнения, вот тогда— то и окажется, что командир 5-й батареи правильно понял приказ командующего эскадрой. Долгушин остолбенел. Только сейчас он сообразил: Лукьянов прав! Введенная командующим система увольнения преследует единственную цель: матрос на берегу и на корабле — образец дисциплины, и этого— то как раз и добился Манцев. И тем не менее приказ нарушен, искажен, не выполнен и не выполняется. Как, почему — непостижимо! И еще более дико то, что ни Лукьянову, ни Манцеву этого объяснить нельзя. Их нельзя и наказывать: не за что! Они не только защищены броневым поясом. По их броне запрещено и бить. Фантастическая головоломка! С капитаном 1 ранга Долгушиным случилось непоправимое: немо разевая рот, он вдруг начал бешено жестикулировать; уже выйдя в точку залпа, он понял, что выпускать торпеду нельзя, что надо срочно отворачивать, ложиться на обратный курс, под огнем противника, который не прозевает, всадит сейчас очередь в подставленный при повороте борт. Капитан 2 ранга дождался момента, когда капитан 1 ранга Долгушин обретет власть над своими руками, и прицельно выпустил всего лишь один снаряд, осколочно— фугасный. Едкой насмешкой было наполнено его предложение: — Богатым опытом с вами поделится командование… В частности, на крейсере «Нахимов» тоже оригинально решают проблему увольнения: второй месяц как на берег не сошел ни один матрос!
5
Уже полтора года старший лейтенант Званцев томился в Симферополе, не пытаясь избавиться от опостылевшего города и запаха гнилых фруктов. Дом офицеров — вот куда получил он назначение и терпел, не роптал, определенный на самую черную работу, оформлял доски почета, расставлял запятые в стенгазетах. — Обнищал и обнаглел! — так сказал он о себе, встретив случайно собрата по профессии, корреспондента «Красной Звезды», а тот преодолел неловкость и напрямую спросил, не чужими ли лаврами увенчал себя Званцев, по белу свету пустив клевету на заслуженных адмиралов. Званцев ответил словами Хайяма: «Посылает судьба мне плевки по пятам, все поступки к дурным причисляя делам…» Адмиралы, конечно, взбеленились, узнав себя в боцманах из фельетона в «Водном транспорте», наказание последовало незамедлительно, чему сама редакция «Красного флота» радовалась, избавляясь от собственного корреспондента Алексея Званцева, с которым уже хлебнула горя. И он радовался, с газетою расставаясь, потому и не рвался из Симферополя. Военкомат часто звал его на помощь, он помогал составлять речи военно— патриотического содержания, в страдную для призывных комиссий пору выписывал повестки — красивым четким почерком, и вообще казалось, что все он может делать красиво и четко. И в призывную комиссию его включали, усаживали за длинный, покрытый красным сукном стол, он как бы представлял ВМФ. Комнату снимал невдалеке от вокзала, паровозные дымы и гудки напоминали о детстве, о полустанке в сибирской глухомани, мимо которого неслись поезда. Запах горелого угля возбуждал, а сужавшаяся в перспективе железнодорожная колея сулила движение ко все прибывающему и прибывающему счастью. И к людям начинал присматриваться — к тем, кто подобен был паровозу, который при одном весе с вагоном мог тащить за собой целую связку их, состав длиной в километр. Жизнь, которая началась после Сибири, всегда выдвигала его в паровозы, но почти всегда получалось, что он оказывался в хвосте состава, а то и вовсе без движения, на очередном полустанке, у которого не задерживался ни один поезд. В 44— м году уцепился за подножку, доехал до Каспия, страстно захотелось быть моряком и — училище на берегу Невы. Правофланговый во взводе, роте, ассистент знаменосца на всех парадах. «К торжественному маршу!» — возглашает командующий парадом; застыли парадные батальоны, над притихшей площадью гулкой дробью разносятся шаги бегущих линейных. «Побатальонно!… Первый батальон прямо!.. Остальные…» Ветер полощет знамена, эхо отраженных команд гуляет над фуражками и бескозырками, благоговением и строгостью налиты глаза батальонов, а перед знаменными группами, перед генералами и адмиралами, что во главе полков, копошатся люди в штатском, вооруженные фотоаппаратами, снимают, щелкают, ищут выгодный ракурс — единственные люди на площади, над которыми не властны команды с трибун, с сотен возвышений над замершими в ожидании толпами. Таким человеком в штатском и сделала судьба Алексея Званцева — наблюдателем, замечающим муху на щеке знаменосца, пятна, проступающие вдруг на небесно— голубых одеждах газетно— парадной действительности. Над ним властвовали голоса, усиленные динамиками площадей, но он будто не слышал их. Училище окончил с отличием, служить захотел на новых крейсерах, уже спущенных на воду, но назначили его, словно в насмешку, на берег, в штаб Кронштадтской крепости, и почему так получилось, допытываться не стал, анкета могла подгадить, слово всплыть, не к месту сказанное. От службы в штабе увильнул, знакомствами уже оброс и пошел в газетчики. И вот — Симферополь, грязная комнатушка, при ней чуланчик, обклеенный «Правдой» 30— х годов, он пробирался в него с фонарем, как в пещеру с наскальными рисунками. С конца февраля он стал замечать в себе какую— то дергающуюся суетливость, какое— то жжение было в душе, ему начинало казаться, что его зовут куда— то, что его ждут где— то, и однажды, шаря под кроватью, не нашел ничего звякающего или булькающего (начинал попивать), зато нащупал книгу, раскрыл ее и прочитал: «Ночной дождь висит над Севастополем непроницаемым дымом». Паустовский! Фраза мычала — жалобно и грустно, доверчивым теленком, она звала и указывала. Ясно теперь, куда стремиться. В час похорон И. В. Сталина он зажег в чуланчике свечи, прощался с прошлым. Теперь, надеялся он, вымарают из анкет все гибельные пункты, теперь утонут и лягут на недосягаемое дно когда— то вылетевшие слова. Выждав месяц, он отправился в отпуск, в Москву, выпрашивать прощение. И получил его. «Ночной дождь висит над Севастополем…» — и Севастополь получил он, назначение в базу флота, кем именно — пока неизвестно, пока — в распоряжение отдела кадров офицерского состава, и когда прибыл, когда увидел знакомую Северную бухту, сонные корабли в ней, то так потянуло на крейсера, так потянуло!.. Не болванам или умникам подчиняется на кораблях человек, а самому кораблю, тому образу жизни, который избрали себе корабли, чтоб остаться на плаву, сохраняя боеспособность. На корабли, только туда! А не получится — что ж, придется вновь подаваться в газетчики.
6
— Командирам батарей, башен и групп собраться в кают— компании! — объявили по корабельной трансляции. К совещаниям на линкоре привыкли. В присутствии старпома Вербицкий однажды как бы случайно выразился: «Ходим на совещания, не щадя живота своего!» Поскольку немедленного нагоняя не последовало, выражение прижилось, освоилось дивизией крейсеров, а потом уж и бригадами эсминцев. Время было предобеденное, 11.20. Поэтому многие пришли в белых кителях. Рассаживались, переговаривались, поглядывали на старпома. Милютин молчал. Совещание — без руля и ветрил — уносилось в неведомые дали. Тихо спорили о «Звезде» Казакевича, экранизированной недавно, еще о чем— то. Вестовой откупорил бутылку нарзана, Милютин выпил. Прищурился, вглядываясь в крохотные буковки на этикетке. За столом 3-го артдивизиона заговорили вдруг о ППСС — правилах предупреждения столкновений судов в море. На носу экзамены, флагманский штурман грозился прибыть и наставить двоек, а неясностей в правилах этих полно. Например, утверждается, что турецкие фелюги в тумане сигнал опасности подают барабаном. Как это понимать? Чем отличается турецкий барабан от европейского? Искажается ли звук барабана туманом? Не лупят же турки по барабану до потери сознания, должна же быть какая— то последовательность в ударах. Короче, что на барабане исполняют? — «Турецкий марш» Моцарта, — сказал Милютин. — Тема сегодняшнего совещания такова: поэзия. Офицеры подняли головы. Надо было слушать чрезвычайно внимательно, иначе не расшифруешь. Были уже беседы о театре, кино и балете. — Как вам всем известно, — начал старпом, — выходу корабля в длительное плавание предшествуют мероприятия по линии всех боевых частей и служб. Штурман, например, определяет девиацию магнитных компасов, изучает район предполагаемого плавания и делает предварительную прокладку. Работа штурмана в чем— то похожа на подготовку прозаика к писанию романа. В отличие от прозаика поэт чаще всего выходит в открытое море наобум, без запасов питьевой воды и даже без карт. Лоции он не знает, о глубинах в районе плавания не осведомлен, о господствующих ветрах тем более, хотя красивое выражение «роза ветров» ему знакомо… Милютин сделал паузу, обвел взглядом кают— компанию, убедился в том, что его понимают так же исполнительно и хорошо, как и на ходовом мостике. Завершая теоретическую часть, напомнил о том, что некоторые поэты не хуже прозаиков знают условия мореплавания. шпаргалку с ветрами, глубинами и течениями прячут в рукаве, а иные, намереваясь катером пересечь Северную бухту, делают вид, будто они на плоту хотят доплыть до американского континента, громко прощаются с родными и современниками, заранее оплакивают себя и пишут завещания, юридического значения не имеющие… Разные бывают поэты, полусонно продолжал он. Один поэт настаивал на том, что он солдатский поэт. К сведению: солдатские поэты любят пить с генералами, чего никак не скажешь о матросских поэтах. Последние почему— то стыдятся своего низкого воинского звания и слова «матросский» избегают. Кроме того, адмиралы не терпят амикошонства, с подчиненными пьют редко. «Певцы моря» стихов не сочиняют, развивал свои мысли старпом, песен тем более не поют, «певцы моря» — эти прозаики низкой квалификации, на кораблях флота никогда не служившие. Кое— кто, поправился Милютин, и служил некоторое время, но был вовремя выгнан — за полную неспособность определиться в море по звездам, тем самым звездам, которые светят на каждой их странице. В газетах промелькнуло такое: «поэт Балтики». Поскольку не существует «поэта Северного моря» или «поэта Каспия», то «поэт Балтики» создан, конечно, в порядке эксперимента…
Лягнув затем «народных поэтов» за то, что титул свой получают из рук, никогда не державших томика Некрасова, старпом приступил к «просто поэтам». — Сами того не сознавая, они обнаруживают великолепное знание уставов и наставлений. Возьмем, к примеру, Твардовского. Все, надеюсь, читали его «Теркина». Трижды или четырежды этот Твардовский обсасывает следующую мысль: «В каждой роте служит Теркин». Есть вариант: «Теркин придан каждой роте». Голос Милютина окреп. — Чрезвычайно ценное замечание!.. Один Теркин на всю роту! Один! А не два! Не три! Тонко чувствующий устав внутренней службы, не говоря уже о корабельном, просто поэт Александр Трифонович Твардовский написал, в назидание строевым командирам, главу о том, что произошло, когда в подразделении оказалось несколько Теркиных… Вопросы есть?.. Вопросов нет. Вы свободны. Офицеры поднимались из-за столов, укрепленные в твердом убеждении: только командиру 5-й батареи лейтенанту Манцеву дозволено увольнять на берег 30% личного состава. Никому более.
7
— Товарищ лейтенант! — позвал шепотом Дрыглюк, и Олег тут же спрыгнул с койки, шагнул к умывальнику. Брюки выглажены, белый китель тоже, от надраенных пуговиц по каюте забегали зайчики, чехол на фуражке белее снега. 14.40 — пора на вахту, менять чистоплюя Петухова, опротивевшего и опостылевшего до мертвого равнодушия, до тупого безразличия. Четыре года проучились в одном классе, год как служили на одном корабле, в одном дивизионе, на учениях и тревогах слышали в шлемофонах дыхание друг друга. Да тут убежишь с линкора на самую грязную посудину флота, лишь бы расстаться с другом юности. Отдан правый якорю, на клюзе 76 метров, ветер зюйд— вест 2 балла, море штиль, запущено пародинамо No 2, командир на берегу, барказ No 374 на Минной стенке — такие вот новости преподнес при сдаче— приеме вахты лейтенант Петухов, командир группы управления, и добавил, снимая с рукава красно— белую повязку, самое существенное, сказал, что Юрий Иванович, старпом то есть, сегодня «зело любезен». — Ясно, — ответил Олег и отвернулся. Ни старпом, ни Байков, ни вся кают— компания не могли выбить из Петухова книжной дури, тот изъяснялся на языке мичманов из лавреневского «Разлома» и лейтенантов из «Капитального ремонта» Соболева.