Затяжной выстрел
Шрифт:
15
Каюту командира Иван Данилович покинул недовольным, от ужина в кают— компании отказался, а такой отказ в русском флоте исстари считался неодобрением всего того, что видел и слышал на корабле старший морской начальник. А услышать пришлось неприятное и странное. «Манцев — человек, созданный для боя. Еще точнее, для первого часа войны, а именно тогда понадобятся люди, способные принять непредсказуемо верные решения. Вот какой здесь стратегический задел. Эта возня с увольнением когда— нибудь да кончится. Но с нею не должен кончиться Манцев. О будущем надо думать, Иван. Мне он тоже не нравится — Манцев, другими были мы, выйдя из училища. Но не о себе надо думать. О противнике. Ему Манцев не будет нравиться еще больше». После такой характеристики не станешь говорить о переводе Манцева под знамена «кыр— кыр— кыра». Иван Данилович попросил не провожать его. Поднялся в рубку оперативного на грот— мачте, узнал, когда барказ. Неторопливо спустился на шкафут, ближе к юту. И увидел на юте мичмана Трегуба. Он узнал его сразу, да и кто на флоте не знал Трегуба? В 1914 году бывалым моряком уже — усы по моде, а ля Вильгельм — пришел Трегуб на линкор кондуктором 2-го класса. И служил на нем уже тридцать девять лет, дважды увольнялся на пенсию, по старости, галунов на рукаве хватило бы на всех сверхсрочников корабля. И дважды возвращался на линкор, потому что на берегу умирал, и лучшим врачом— исцелителем был линейный корабль; полуслепой старик определен был нештатным боцманом, и от побудки до отбоя Трегуб волочил по палубе негнущиеся ноги. Долгушин увидел, как боцман, скользя, как по льду, пробирается к шпилю, дотянулся до него, погладил вымбовку, подержался за нее, сил набираясь, что-то высмотрел на палубе, дернулся, чтоб наклониться, поднять. Что поднять? Что мог увидеть слепец?.. И тут подлетел к нему Манцев, наклонился, сам подобрал спиченочку какую— то, привалил к себе задыхающегося старика, помог ему дойти до люка, а здесь и вся вахта бросилась на помощь лейтенанту, на себе несущему мичмана. Долгушина пронзило: этот юно ша, упавший на колени перед стариком, неужто плохое может принести флоту, эскадре? Да на каком еще флоте так чисто, по— юношески могут уважать старость? Опомнитесь, добрые люди! Не дайте свершиться несправедливости! И минутою спустя сказано было Манцеву: — Я тебя в обиду не дам, Олег. Не дам. Но и ты не подводи меня. Больше ничего не выдумывай. Что надо, беги ко мне, решим сообща. По кабакам не шляйся, вести себя тебе надлежит скромно… Натер подвалил к Графской, Долгушин поднимался по ступенькам и ругал себя. Ох уж эта безоглядная русская страсть давать заведомо невыполнимые обязательства! Мил человек — и потекла душа, руки тянутся последнюю рубаху с себя снять, отдать человеку. Так нет, и этого мало. Женину рубаху добавляют! И бескостный язык лепечет обещания и обещания… В восемь вечера он встретился с режиссером театра. Был груб, краток. Полным ходом шла репетиция пьески на военно— морскую тему, отрицательный герой — матрос, приходивший с берега в нетрезвом виде да еще похвалявшийся этим. Хлесткую и остроумную реплику его Долгушин требовал снять, вычеркнуть, смягчить в крайнем случае. Напрасно режиссер уверял, что реплика опровергается всем художественным смыслом драматургического произведения. Долгушин был непреклонен, хотя и понимал необоснованность своего диктата. Но надо ли сугубо штатского человека искусства посвящать в тайну тридцати процентов? Реплику усекли («высекли», улыбнулся режиссер). Тяжелый был разговор, обремененный тем еще, что вспоминалось и вспоминалось одно и то же: ют линкора. Трегуб и Манцев, сморщенный старостью мичман и гибкий, стремительный лейтенант. От ужина и здесь, естественно, отказался. Решил было идти домой, но перехватил Барбаш, привел к себе, на Минную, позвонил, с «Буйного» принесли дюжину котлет, чай, бачок с компотом. Уплетая за обе щеки, Иван Данилович рассказал (Барбаш слушал хмуро, невнимательно) о линкоре, о том, что не так уж страшен этот Манцев, как его малюют. Барбаш помог Долгушину, вдвоем осилили бачок с компотом. — — Меня в 44— м под трибунал отдали, — вспомнил вдруг Илья Теодорович ни к селу ни к городу. — Было за что… Меня от трибунала немецкая мина спасла, я ее вызвался разоружить. Магнитная, донная, на парашюте спустили — прямо на рынок, в одном румынском городишке это было. А я, да будет тебе известно, только с противопехотными и плавающими мог обращаться, не знал я эту, да человек хороший шепнул мне, какой проводок обрезать, чтоб стакан со взрывателем вытащить, а меня пот залил, ничего не вижу, не разберу, где синий проводок, а где красный. И оба — хвать ножом! Потом оказалось, что в мине капсюль— детонатор бракованный был, мина не взорвалась. Ошибся хороший человек, один хрен, какой проводок резать: от красного — хана, от синего — тоже хана1.. Вот я и подумал тогда: что красный, что синий, что режь, что не режь — все хана!.. Как успел заметить Долгушин, была у Барбаша одна пугающая странность: временами Илья Теодорович прикидывался темным дурачком. Глаза его теряли выражение, цвет, направленность взора, превращались в подрагивающие комки студня, а бухающий голос вопрошал о таком, о чем сам Иван Даниловйч остерегался думать. — Командующий знает о Манцеве? — быстро спросил Долгушин. Опасался, что после «все хана!» Барбаш начнет придуриваться. Барбаш ответил умно и точно: — Командующий не знает. И знать не должен. Мы должны знать. Вот какие дела, Иван. Накануне Дня флота пришел приказ о присвоении очередных воинских званий. Первым прочитал приказ Борис Гущин, стоявший на вахте, нашел в нем Манцева. Придя к себе, Гущин швырнул в шкаф кортик, замшею протер бинокль (шел дождь) и сказал: — Нашему лоботрясу, пропойце и бабнику предоставлена возможность остаться лейтенантом после разжалования по суду чести.
В рабочем кителе с двумя лейтенантскими звездочками пришел Олег в кают— компанию и скромно занял очередь на бильярд. Тотчас же кто-то сказал, что очереди ему занимать не надо, сегодня всем старшим лейтенантам льгота. «А я— то при чем?» — Олег плечами поднял лейтенантские погоны и опустошенно сел в кресло — как человек, которому на все наплевать, который ничего, кроме фитилей, от службы не ждет. — Да бросьте вы!.. Кончай травить!,. Не надоело? — отмахивался он, когда в несколько ртов заговорили о третьей звездочке. Получив же кий, он произнес фразу, назавтра облетевшую все корабли: — Что? Мне — старшего лейтенанта?.. Да скорее в Питере мост имени лейтенанта Шмидта станет мостом имени старшего лейтенанта Шмидта!
16
Окна комендатуры ярко светились, все до единого, прожекторы слепяще окатывали светом оба дворика. Мощный людской гул прорывался на улицу, бил ровной тугой струей, к подъезду не протиснуться. Все в одной куче — задержанные, матросы и офицеры патрулей, примчавшиеся по вызову помощники командиров. Никто не кричал, но никто и не молчал, все, казалось, орали, зажав ладонями рот. Долгушина выдернули из театра, Барбаша нашли в Доме офицеров. Они встретились в кабинете коменданта. Дежуривший от политуправления офицер пытался что-то доложить Долгушину, но тот все уже понял, когда вместе с Барбашем одолевал ступени лестницы. На столе коменданта — карта города, полковник поглядывал на нее, отдавая по телефону приказания. Поманил к себе Долгушина, сказал, что людей нет, а надо послать офицеров к вокзалу. Иван Данилович бросился во дворик, к задержанным офицерам, раздал им комендантские повязки, и офицеры, перемахнув через забор, по тропке побежали вниз. Барбаш построил матросов, повел их на Минную, к барказам. Комендантский взвод застрял где— то под Инкерманом, на Северной стороне происходило что-то непонятное, телефоны там молчали, но, по кое— каким сообщениям, горела танцплощадка в Ушаковой балке. Комендант — само воплощенное спокойствие — по— стариковски кряхтел, охал и ахал. Надрывались телефоны, к ним никто в кабинете не подходил. Какой— то лейтенант то снимал белый китель и аккуратно укладывал его на подоконник, то надевал; комендант поставил диагноз: «Молодой еще…» В два часа ночи подбили итоги: пожар в Мартыновой слободе потушен, судьба танцплощадки опасений не внушает, поскольку ее давно надо было закрыть. Издевательской шуткой прозвучало сообщение: увольнение прошло нормально, задержанных нет. Вернувшийся с Минной стенки Барбаш присмотрелся к тому, что пишет лейтенант в белом кителе, разорвал его рапорт. «Иди поспи на эсминцах, там же и пистолет почистишь…» Все молчали. Никто не хотел спрашивать о том, чего не знал даже многоопытный комендант, еще до войны сидевший в этом кабинете: по какой причине от обычного увольнения в среду сбилась с ног вся патрульная служба города? — Может быть, — предположил Долгушин, — в город прибыла партия отравленного вина? Все понимали — и Долгушин тоже — нелепость вопроса, но директора торга подняли, привезли, тот клялся и божился: продают то вино, каким торговали неделю назад, в День флота. То увольнение, в праздник, было тихим — это помнили все. — Вспышки на Солнце? — — поднял глаза к потолку помощник коменданта. — Амнистированные! — настаивал дежуривший от политуправления. Это уже приближалось к правде. Стали узнавать. Разные версии разрабатывались, но выводы пока были неутешительными: бывшие заключенные бараков Спецстроя в минувший вечер не покидали. Пользуясь случаем, Долгушин выхватил трубку из рук коменданта, заорал: — Город закрытый, жены офицеров жалуются на унизительные формальности при въезде, а ты разрешаешь ввозить в Севастополь разную уголовщину! Я завтра, нет, сегодня пойду к начальнику политуправления, мы вытащим тебя на парткомиссию флота!.. Ему ответили, что само присутствие в городе уголовников навязано прямыми приказами. Истоки же происшествий следует искать в плохой организации корабельной службы. Еще одно предположение было высказано: газеты. Не промелькнуло ли в них нечто такое, что могло быть неправильно понято матросами? Разодрали подшивки, разделили газеты, Долгушину достались последние номера. Быстро просмотрел их. В городской — безобидные новости, во флотской — обыденщина: ход боевой подготовки, вести из комсомольских организаций, жалобы на текучесть лекторов, кроссворд «Русское первенство»… Офицер из политуправления, по второму разу газеты штудировавший, сказал, что закон о сельхозналоге пойдет в завтрашнем номере, но его— то как раз матросы встретят хорошо. И газеты отпали. Существовал, правда, вид связи, не предусмотренный никакими общефлотскими и эскадренными документами, но тем не менее реально действующий; матросский телеграф. Каким— то неведомым путем матросы эскадры знали о том, что происходит на каждом корабле. Звонить никуда не стали, все просто глянули на Долгушина. Иван Данилович помедлил с ответом, потом отрицательно покачал головой: нет и нет! Не хуже Лукьянова знал о делах 5-й батареи, отменять свои нормы увольнения Манцев не собирался; а именно такое решение командира 5-й батареи могло подвести матросов к срыву, на эскадре давно уже циркулировали слухи о скорой отмене «меры поощрения», исходя из опыта линкоровского подразделения. (Иван Данилович, узнав про эти слухи, подумал с гневом: вот уж до чего дело дошло, политотдел эскадры вынужден теперь потворствовать Манцеву, помогать ему нарушать приказ командующего! Бред! Идиотизм!) Так ничего и не решили. Стали расходиться. Рассветало. В белых домах Севастополя досматривались последние сны. Набушевавшийся за ночь Долгушин вспоминал, что весь вчерашний день он ждал чего— то шипящего, огненного — и когда сидел на совещании в управлении, и когда честил— костил стройбат за разгильдяйство:. второй год возводят двадцатиквартирный дом для эскадры, а из котлована так и не выбрались! И в театре сидел как на иголках. Шли с Барбашем, затаенным и молчаливым, шли в его контору просматривать текущие документы штаба. У книжного магазина приостановились, переглянулись. На той стороне улицы — кафе— кондитерская, на громадном замке. Уже три недели Долгушин и Барбаш изучали Манцева, запрашивали школу, училище, интересовались теми даже родственниками его, которых не знал сам Олег Манцев, перетрясли биографии Векшина и Гущина, навели справки и о женщинах, к которым «заваливался» Манцев. В кафе— кондитерской обитала одна из них, Алла Дмитриевна Коломийцева, и по словам ее выходило, что Олег Манцев стал очень серьезным человеком, юнец превратился в мужчину, а мужчина прозрел, узнал о сыне Аллы, который жил у бабки, и однажды сводил карапуза в кино на детский сеанс. Интересный все— таки человек Олег Манцев! Они вспугнули задремавшего мичмана, дежурного по Минной стенке. Вскакивая, тот уронил на пол «Журнал исходящих телефонограмм». Долгушин поднял его, полистал, задержался на предпоследней странице, взревел, швырнул на пол и исполнил бешеный танец, рубил воздух руками, кривлялся, топал, мычал: обе торпеды — мимо, и подбитый катер сносило волною под скорострельные автоматы, прощайте, товарищи!… Пятился в испуге мичман, Барбаш схватил Долгушина, кулем потащил в комнату, заодно подцепив и журнал. «Твоя работа, твоя!» — в бешенстве кричал Иван Данилович. Тот цапнул графин с водой, как гранату, метнул его в стену, взрыв окатил Долгушина водою и осколками графина. Пришла ясность, трезвость, вернулось спокойствие. Сел рядом Барбаш, вдвоем они внимательнейше прочитали то, что наконец— то нашли. «Командирам кораблей, старшим помощникам. В последнее время замечены случаи непреднамеренного нарушения приказа о допуске к увольнению только тех старшин и матросов срочной службы, которые безупречным поведением на корабле доказали, что их поведение на берегу будет столь же безупречно. Так, некоторые офицеры — командиры подразделений увольняют лиц, нарушающих корабельный распорядок и т. п. С подобной практикой необходимо покончить. Оперативный дежурный штаба ЧФ капитан 2 ранга Ласточкин». И далее: дата, время, передал старший матрос Курмач, принял старшина 2-й статьи Антипов. А ниже на целую страницу фамилии тех на кораблях, кому Антипов продиктовал эту дикую, неправдоподобную и страшную телефонограмму. Необыкновенный во всех отношениях документ! Не дело оперативного дежурного составлять и отправлять такие распоряжения, не упомянув должности и фамилии начальника, ответственного за увольнения, в данном случае самого Барбаша, а если брать выше, то и заместите ля командующего флотом по строевой части. Другая тут дикость: время отправления телефонограммы — для по следующей передачи на корабли — выбрано провокационно точно: 17.05, то есть тогда, когда книги увольнений везде подписаны, когда до команды «увольняющимся построиться» осталось менее сорока минут. Командиры, кто поумнев и понахальнее, расписались под телефонограммой и живо сообразили, что исполнять распоряжение не следует. Остальные — к ним можно причислить и умных, которых стеснял ожидавшийся на «Ворошилове» Долгушин и пребывающий на «Кутузове» командующий, — остальные свято выполнили указанное. Командиры башен, батарей и групп, начальники служб начали стремительно прочесывать строй увольняющихся, доводя число их до минимума. Ограниченность времени не позволяла искать какие— либо резонные или уставные поводы к тому, чтоб выводить из строя матросов, не было времени даже на элементарные придирки. Людей лишали увольнения в самый последний момент, не приводя объяснений, грубо, кратко, унизительно. Ласточкин (Долгушин знал его немного) ни сочинить, ни отправить самолично такую провокационную депешу не мог. Смена оперативных — в 12,00, Ласточкину позвонили, и он возмутился, когда узнал, что приписывают ему. Уверял, что от телефона прямой связи с эскадрой не отходил. Старший матрос Курмач, допрошенный им, эту телефонограмму не передавал. Мичман нашел старшину 2-й статьи Антипова, побелевшими губами тот подтвердил: телефонограмму выслушал он, по этому вот телефону, голоса Курмача не знает. «Под суд!» — заорал Барбаш. Позвонил заместителю командующего флотом по строевой части, к телефону подошла супруга, прошипела с яростью, что в пять утра добрые люди спят. «Анюта, это я, Илья, толкни— ка своего…» — мягко попросил Барбаш. Заместитель командующего в резкой форме заявил, что к телефонограмме оперативного он, разумеется, никакого отношения не имеет… — Нет смысла, не звони, — сказал Долгушин, когда Барбаш вновь потянулся к телефону, на этот раз будить командующего эскадрой. Подумал бегло, что Илья Теодорович может быть угодливым до приторности, но может и накричать на адмирала, были такие случая, не на всякого адмирала, конечно. — Не найдем мы автора этой цидули. Позвонили — и все. Кто позвонил — никогда не узнаем. Они обменялись быстрыми взглядами и поняли друг друга: между ними уже устанавливалось согласие в том, что ни словом, ни бумагою выразиться не могло, потому что бумага требовала подписи, а слово — действия. Последняя фраза Ивана Даниловича означала: Манцев нарушил жизнь эскадры, возникнув непредвиденно, недозволенно, и жизнь, восстанавливая себя, действует так же недозволенно, стихийно, скрытно как бы. — Кому— то еще этот Манцев — вот так! — сказал все— таки Барбаш и полоснул по горлу пальцем. Так или иначе, но телефонограмма дело свое сделала. Командующий эскадрой вынужден теперь подтвердить свой приказ о «мере поощрения» — со всей силой и жестокостью подтверждения, Или отменить. И сразу наступит ясность.
Бухта Северная, крейсер «Кутузов» под флагом командующего эскадрой, 8 августа, море — штиль, ветер зюйд 3 балла, время — 15.25. Долгушин и Барбаш вошли в салон командующего. Сесть им не предложили. Дело должно решиться оперативно, то есть быстро, но с отчетливым пониманием последствий от непродуманной быстроты. Сидел, кроме командующего, начальник штаба эскадры — в углу, таясь в тени; синие шторки на задраенных иллюминаторах, синий китель начальника штаба — и крупные красные руки, освещенные косыми лучами солнца из открытых иллюминаторов другого борта. Было дело — и.ради дела применяемая извечная военная необходимость: пожертвовать малым во имя большого. Выслушав доклад Барбаша, командующий отодвинул от себя газету с текстом закона о сельхозналоге, спросил, как строится дом для офицеров эскадры. Ответили. Еще о чем— то спросил — тоже ответили. Перешел к сути только тогда, когда убедился: тихому, не для ходового мостика, голосу его внимают и повинуются. — С увольнением дела обстоят плохо — такое признание прожурчало в салоне (Долгушин слушал, опустив глаза). Как стало известно, на эскадре к тому же какая— то подозрительная возня вокруг приказа, какие— то мысли по поводу отмены его. Кто-то уже отменил, какой— то офицер эскадры. Фамилия? — Я знаю — этого достаточно! — раздалось из угла. — Зачем засорять голову? — — Меня интересует не его фамилия, — последовало уточнение. — Командира. Сказали. Командующий долго не мог говорить. Видимо, не сразу поверил. — А в каком звании этот… с линкора? Ответили. — Сколько старших лейтенантов в штате эскадры? Никто точно не знал. Но и ответа не требовалось. — О них надо думать. О старших лейтенантах и лейтенантах… Они, командиры подразделений, определяют, кого уволить, а кого нет. Правильно решают или неправильно — это выяснится позднее. Но одно несомненно: решают одинаково. Что немаловажно, весьма немаловажно, учитывая то, что комментарии к этому вот документу, — палец наставился на газету, — должны быть одинаковыми… Намеренно удлиненная пауза. Кресло в углу, в тени, расположено так, что командующему пришлось повернуть голову — и крупные красные руки под взглядом его уползли в тень, явно не желая связывать себя с единомыслием лейтенантов и старших лейтенантов. Пальцы командующего ласкающе притронулись к маленькой красной коробочке с надписью «ДРУГ», желтыми буквами на красном фоне. На том же фоне отнюдь не злобно скалился красивый умный пес, упрятавшийся в руку, когда пальцы стали вытаскивать сигарету. Зажглась спичка, другая, спички шаркали, искрили, оставляя белые следы на коричневой сернице коробка. Сигарета задымилась наконец. — Да Манцев его фамилия! Манцев! Батареей командует! — прорвало начальника штаба. — Отличный офицер, скажу я вам! Только надо ли… — Надо, — поправили его наставительно. — Надо. Человек приобретает все— таки общефлотскую известность: нарушитель приказа. А он, приказ, отдан в нелегкое для эскадры время, принято было во внимание столько факторов, учтены обстоятельства, известные только немногим. Понимать его можно ведь по— разному. Хотя бы и так: особо отличившегося матроса увольнять на берег сверх тридцати процентов, указанных в уставе… (Долгушин удивленно поднял голову). Манцев. Манцев,.. Что-то вспоминается… — Указательный палец выписал в воздухе нечто протестующее. — Я не хочу запоминать его таким и не могу. Не век же он вредил эскадре… Такой поворот в разговоре Долгушин и Барбаш учитывали, и решено было, что о Манцеве скажет Барбаш — куратор и экзекутор тех лейтенантов и старших лейтенантов, о судьбах которых не мог не думать командующий. И скажет прямо, предложит на выбор: перевод, понижение в должности, увольнение в запас. Но сказал о Манцеве сам Долгушин, неожиданно для себя. Напомнил о стрельбе No13, о прекрасной училищной характеристике, говорил о том, что только благородный и наивный юношеский порыв бросил Олега Манцева, советского офицера, в авантюризм и что преданность его флоту и делу партии несомненна. Хорошо говорил. — Ну вот… Новое поколение приходит на флот… — В тихом голосе странно переплетались разочарование с завистью. — Я на сторожевом корабле начинал. Боцмана слушал, как отца родного. А тогда все были равны, все были военморами. Манцев, Манцев. Фамилия пронумеровалась, соотнеслась с указателями каталога, пробежала по ящичкам с буквами и цифрами и прочно угнездилась в многоэтажной памяти. — Готовится проект приказа… Первое. Комендантский взвод — это согласовано с командующим флота — будет расформирован, порядок в городе и гарнизоне на ведем своими силами, патрули станут помощниками, поводырями матросов на берегу, а не пугалом. Второе. Дежурства в комендатуре офицеров политуправления должны стать систематическими, а не от случая к случаю. Тысячи матросов на кораблях — это фундамент, на котором стоит пирамида, об этом забывать нельзя. Третье, самое главное. При аттестации офицеров будет учитываться умение воспитывать. Мало матросов увольняется из подразделения — плохо воспитываешь! Должности не соответствуешь! Очередного воинского звания не достоин! Все. Да, все. Можно было поворачиваться и уходить. И начальник штаба поднялся, вышел из тени, явился грозно, блеснул красивыми черными глазами, улыбнулся, под правой скулой его розовел фурункул, что и было причиною демонического уединения под сенью синих шторок, чем и объяснялся просторный синий китель… Да, надо уходить. И как быть с Манцевым, решать не хотелось. И уточнять что— либо. В этом салоне словами не бросались, невозможно было бросаться здесь ими. Не хотел Иван Данилович уточнений и все— таки получил их. Барбаш, — что ценил в нем Долгушин, — никогда, ни при ком и нигде не терялся, всегда ставил себя независимо и любое дело доводил до позволяющей обстоятельствами ясности. — Прошу прощения, товарищ командующий, но главного мы не услышали, — сказал Барбаш напористо, вызывающе даже. — Какие будут указания относительно старшего лейтенанта Манцева? И вновь указательный палец предостерег от поспешности. — А вот к этому вопросу вы, товарищ Барбаш, и вы, Долгушин, не подготовились. Когда катер отвалил от борта «Кутузова», Барбаш поманил Долгушина в рубку и мрачно сказал: — Уходи, Иван, с эскадры. Не понимаешь ты их. А они — тебя. В начале августа Олег Манцев сдал экзамен на право самостоятельного несения ходовой вахты, на год раньше срока, установленного на линкоре. Не имевшее прецедента событие происходило в кают— компании, за столом восседали: командир, старпом, командиры боевых частей и служб, помощники флагманских специалистов. Старпом не столько экзаменовал Манцева, сколько доказывал штабу, что линкоровские офицеры — лучшие на эскадре. («Капитан 2 ранга Милютин Ю. И., умело руководя тактической подготовкой подчиненных ему офицеров…») Оценка была традиционно заниженной: «удовлетворительно». «Молодец!» — вымолвил, правда, командир, что тоже было рекордом, в пятый раз Олег награждался командирским одобрением, которое на эскадре ценилось выше благодарности командующего. Теперь Манцев полноправно ходил по мостику, с новым вниманием смотрел на командира и старпома, истинных хозяев мостика, запоминал жесты их, слова, вникал в тонкости. В свою походную каюту командир заходил только на минуту и в тех случаях, когда поступала шифровка, закодированная его личным шифром. Память его хранила все ситуации, выпавшие на долю мореплавателей всех эпох, поэтому любое изменение обстановки застать командира врасплох не могло. Спал командир в шезлонге, и во сне бодрствовала, жила модель того, что происходило на корабле и вне его, до горизонта и за горизонтом, и внезапное событие будило командира за секунду до того, как наступало. Чтоб так научиться спать, надо было прослужить командиром не один год. Старпом обычно забирался на высокий откидной стульчик и пресыщенно посматривал на водичку за бортом. Как сытый кот, он позволял мышонку (вахтенному офицеру) резвиться на мостике. Наглел мышонок — старпом выгибал спину, соскакивал со стульчика и начинал терзать вахтенного, полузадушенное тело его подтаскивая к ногам командира. Помощника вахтенного Милютин вообще не видел и норовил проходить сквозь него. Первые вахты Олег осваивался, прислушивался к собственному голосу. Рявкал на все мостики фок— мачты, одергивал сигнальщиков и дежурную батарею зенитных автоматов на крыше 1-й башни, прямо под мостиком. Со старпомовской недоверчивостью брал в руку призму Белля, наставляя ее на впереди идущий корабль. Однажды, при перестроении однокильватерной колонны в строй фронта, «Кутузов» с командующим оказался на правом траверзе, совсем рядом. Олег в бинокле приблизил к себе человека с адмиральскими звездами на погонах, долго рассматривал его и думал о нем не очень почтительно. Но на стоянке в бухте Лазаревской штаб на сутки перебрался на линкор, Олег увидел командующего совсем уж рядом с собою: скорбь какая— то на лице, шажочки ищущие, осторожные, голосок тихий, вялый… И тем не менее власть была в тихом голосочке, такая власть, что, казалось, палуба продавливалась под многотонной поступью шажочков. Олег Манцев понимал, что командующий вправе заинтересоваться офицером, который приказ его толкует вовсе не так, как это делают все офицеры эскадры. Что стоит ему, к примеру, сейчас вот позвать его к себе и разругать. Или посвятить его в какие— то такие глубины приказа, до которых Манцев не додумался и о которых он, Манцев, рас скажет матросам? Но командующий не только не вызвал его к себе на жесточайший разнос, но даже и не заметил, когда спустился на ходовой мостик и стоял в двух шагах от Олега. И Манцев понял, что он, Олег Манцев, человек двадцати двух годов от рождения, для командующего не существует. Он для него — командир батареи, в отличие от других командиров батарей обозначенный как— то иначе. Эскадра с командующим ушла в район Поти, линкору приказали возвращаться в базу, Олег Манцев заступал на вахту с 12.00. Ровно в 11.30 он поднялся на ходовой мостик вживаться в обстановку. Он, разумеется, не знал, что именно на его вахте произойдут скандальные и нелепые происшествия, о которых долго будут судачить на линкоре офицеры. Они же и вынесут вердикт: если Сева Болдырев и спятил, то с заранее обдуманным намерением, а Олежка Манцев тоже рехнулся, но в пределах необходимой обороны. Поначалу все, было так, как было десять, двадцать, сорок и сто лет назад. В 11.35 командиру подали пробу, образцы пищи, которую через пятнадцать минут коки начнут выдавать бачковым. На подносе в руках дежурного по камбузу дымилась тарелка борща и порция котлет с макаронами. В торжественном терпении по обе стороны подноса стояли дежурный врач капитан Бродский и дежурный по низам. Нависнув над подносом, широко расставив длинные ноги, командир отчерпнул две ложки первого блюда и вдумчиво подержал его во рту. Дежурный по камбузу ревниво следил за выражением его лица. Стоявший поодаль кок в белом колпаке был невозмутим. Капитан Бродский, сугубо штатский человек, смотрел в спину рулевого и думал о том, что снятие пробы может притупить зрение матроса на штурвале, поскольку резко обострятся вкусовые ощущения его. Но что поделаешь: традиции, восходящие к временам, когда наемная команда на желудке своего капитана проверяла неядовитость тухлой солонины. — Добро! — сказал командир, отпив глоток компота, Отвинтил колпачок авторучки, в поданный журнал вписал разрешение на выдачу с некоторыми пожеланиями: «Котлеты следует делать менее рассыпчатыми». Недоеденную пробу унесли на хранение. Без чего— то двенадцать старпом ушел в кают— компанию, жестом разрешив сдачу— прием вахты. Ровно в полдень Манцев доложил командиру о заступлении и, обозначая себя на вахте, спросил — с легкой угрозою: «На румбе?» — «На румбе двести семьдесят градусов!» — "Так держать! " С обоих крыльев мостика командир осмотрел горизонт и ушел обедать в походную каюту, что было знаком доверия вахтенному. Зеленым вздутием вырастала из моря южная оконечность Крыма. Ветер зюйд 4 балла, одиночное плавание в районе, тысячекратно протраленном, ни одной цели на горизонте, чисто и на экране локатора. Скучновато. Олег уже пообедал, помощник его принял по вахте счислимое место на 12.00, подкрепил его обсервацией по крюйс— пеленгу, глазами показал Олегу на возвращающегося старпома, тем самым намекая на то, что сам— то он не обедал. «Валяй», — крикнул Олег, и помощник вахтенного покатился с мостика вниз, в кают— компанию. Старпом заглянул к штурману, потом подошел к столику помощника вахтенного, сравнил обсервации. Забрался на свой стульчик. Пообедавший командир спал в шезлонге. Оцепенение и скука на мостике. В 14.00 позвали по трансляции офицеров, несущих ходовую вахту, сдавать астрономические задачи. На мостике сразу стало шумно и весело. Мало кто решал эти задачи классическим способом, то есть с помощью секстана и хронометра, да и кому хочется воплями «Товсь!.. Ноль!..» нарушать чинную и деловую тишину мостика. Обычно брали со штурманской карты координаты корабля, шли в каюту и обратным ходом, по таблицам, высчитывали высоты звезд и солнца над линией горизонта. Эти якобы замеренные секстаном высоты и. вписывались в задачу. Некоторые наглели до того, что и к штурману не поднимались, посылали к нему вестового с записочкой. Рискованно, конечно: старпом мог обнаружить, что по звездам определялись не при чистом небе, а в непроглядную облачность. Вообще же Милютин «каютный» способ поощрял, способ требовал превосходного знания таблиц. Но поощрял негласно. На этот раз пойман был на обмане Вербицкий, наказание — решить в следующем походе пять дополнительных задач — принявший сдержанно. Шумели и веселились справа от боевой рубки, чтоб не мешать командиру в шезлонге. Наконец, поднялся и он, услышав доклад сигнальщика о корабле слева тридцать. Все поняли, что сейчас предстоит. Штурман убрался к себе, офицеры вышли из-за рубки. Началась любимейшая игра командира: кто быстрее и точнее определит на глаз дистанцию — до мыса Феолент, до корабля, что слева или справа. Командирский глаз был
17
Капитан Бродский, терапевт, окулист и невропатолог сразу, пришел к Болдыреву. Не скрыл, что его прислало начальство. Приложил к губам ладошку и продудел что-то бравурное. — Как жизнь, Севочка? Получилось так фальшиво, что Болдырев поморщился. — Брось, Игорь. Коленный рефлекс проверять будешь? — Буду, как же… — обиделся Бродский. — Есть чего почитать? Болдырев подумал. — Есть. «Любовная жизнь Шопена», На французском языке. Давай. Разберусь как— нибудь… А вообще, между нами, что с тобой? Болдырев опять подумал. — Да ничего. Не по твоей линии. По артиллерийской. Затяжной выстрел у меня. — Это как? — Да так. Наводчики жмут на педали, а выстрела нет. Осечка. И открывать затвор орудия нельзя, тлеющий заряд может воспламениться, и тогда уж так бабахнет!.. Чтоб не бабахнуло, командир орудия начинает отсчет времени, и только минут через пять можно открывать затвор. За шесть линкоровских лет капитан Бродский нахватался всякого. — Так, так… А ты — когда начал отсчет? — Знаешь что… — обозлился Болдырев. — Понял. — Бродский поднялся. — Доложу, что в норме. — Матушкина проверь! — крикнул вдогонку ему Болдырев. Сам Болдырев не успел заметить тот день, с которого у него приступами — по пять— шесть суток — пошла позорная для корабельного офицера болезнь: бессонница. Во второй половине августа 2-й артиллерийский дивизион БЧ-2 понес невосполнимые потери. Ушел в академию Валерьянов. На линкоре спохватились, вспомнили, что артиллерист он выдающийся, в позапрошлом году завоевал приз командующего. Пышных проводов не устраивали, обошлись легкими застольями по каютам, командир вышел к трапу провожать будущего академика и историка. Вахтенный офицер записал: «15.35. С корабля убыл капитан-лейтенант Валерьянов — для дальнейшего прохождения службы в военно— учебном заведении». Уход Валерьянова сломал недельный график вахт и дежурств, на командира 4-й башни Вербицкого пала двойная нагрузка. В великой злобе на всех заступил он на вахту в 07.00 — и командиры вахтенных постов на шкафуте и баке предупреждали матросов: «Вербицкий на вахте!.. Вербицкий на вахте!..» (Хорошо знавшие Вербицкого люди говорили, что врагов своих он карает беспощадно, что иные лейтенанты, переведенные на Балтику, и там не спасались от невидимого ножа в длинной руке бывшего сослуживца.) Около десяти утра Ваня Вербицкий выпытал у своего — дивизионного — замполита причину, по которой ко Дню флота он так и не получил четвертую звездочку на погоны. Оказывается, Лукьянов сломал сопротивление Милютина и в личное деле Вербицкого вписал: «С матросами груб, в заботы подчиненных не вникает, с офицерами, равными ему по занимаемой должности, заносчив, склонен к интригам». Расправу с Лукьяновым командир 4-й башни отложил до лучших времен, со своим замполитом решил покончить в недалеком будущем, но с Колюшиным, заместителем командира 2-го артдивизиона, можно рассчитаться немедля, благо тот в 11.00 меняет его. И обстоятельства способствуют: на линкоре собрались офицеры штаба эскадры, предстояли похороны умершего позавчера флагманского минера капитана 1 ранга Пуртова, любившего линкор. Флагманские специалисты постояли у каюты Пуртова, побыли в самой каюте, добрым словом помянули человека, кровь которого в той земле, куда гроб с телом его опустится в 14.30… Ваня Вербицкий мгновенно разобрался в обстановке и все сделал так, чтоб сменивший его Колюшин остался в дураках. Когда вскоре после полудня офицеры штаба вышли на ют, штабного катера с венками они у трапа не увидели. А время шло, время подгоняло, церемония похорон была расписана по минутам. Предполагая, что катер уже на Минной, штаб потребовал барказ. Но — странное дело! — ни одного плавсредства ни у борта, ни на Угольной пристани. Вахтенный офицер старший лейтенант Колюшин вразумительных объяснений дать не мог, чем накалил офицеров штаба до того, что на ют попрошен был старший помощник командира. Милютин еще не появился, а офицеры вдруг увидели штабной катер и — обомлели: изящный катер, уставленный траурными венками, буксировал к барже мусорный плотик. Это было не святотатство даже, а нечто такое, что надо забыть, и забыть так, чтоб ничто не напоминало, а напомнить мог вахтенный офицер, не столкнуться с которым на линкоре невозможно. И снятый с вахты Колюшин понуро вышел на ют с чемоданом, провожали его только Манцев и Гущин. В этот вечер Вербицкий поостерегся идти в кают— компанию на ужин. Он пребывал в некотором смятении после блестяще организованной им буксировки плотика. Меч, вложенный им в руку судьбы, снес голову недруга столь быстро, что сам Вербицкий зажмурился в испуге, притаился в каюте, задраив иллюминатор. Могущество судьбы страшило и возвышало. С кем— то надо было разделить ответственность, судьбу надо было как— то ублаготворить, отвернуть ее взор от Вербицкого. И командир 4-й башни вспомнил: «Орляинцев!» Адъютант командира дважды в год запивал, и его трехдневные запои так же органически входили в боевую подготовку линкора, как стрельбы по воздушным и береговым целям. Но в те недолгие недели, что предшествовали запою и следовали за ним, с памятью адъютанта начинало твориться что-то дикое, фантастическое. Люди и события, выложенные в строгий временной ряд, вдруг отвязывались от летосчисления, разворачивались в обратном направлении, и Орляинцев будто прозревал, видел человека таким, каким будет тот через месяц, год или больше. Со вздохом радости Вербицкий напомнил судьбе, что за минуту до того, как план расправы с Колюшиным сложился у него в голове, адъютант командира, на верхней палубе появлявшийся только в темное время суток, вдруг возник на юте — вестником будущего. Видимо, доказывал судьбе Вербицкий, уход Колюшина с корабля был ею же, судьбою, предопределен, предписан, во всяком случае, высшими земными и небесными инстанциями. Для 2-го артдивизиона Колюшин стал таким же покойником, как и Пуртов для штаба эскадры, о каждом вспоминали хорошо. Олег Манцев внезапно понял, что о Колюшина спотыкались все комиссии, в дивизион прибывающие. Он был больше матросом, чем офицером, повышений по службе не ждал, комиссиям дерзил и к Манцеву их не подпускал. Сильно робел перед старпомом, перед старшими офицерами, но тем не менее всегда был между ними и Манцевым, замедляя и ослабляя сыпавшиеся на 5-ю батарею нападки. Борис Гущин покомандовал дивизионом всего неделю. Пришел приказ, даже два: о присвоении ему очередного воинского звания капитан-лейтенант и о назначении его на крейсер «Фрунзе» старшим артиллеристом. Это было крупное повышение, окупающее прозябание на линкоре, и командир первым поздравил его. Но почти одновременно с приказами из учебных кабинетов на Минной стенке потекли уточненные данные о том, по чьей вине Гущин два года командовал орудиями, стволы которых, вернее — лейнера, были так изношены, что стрелять батарея не могла, и командовать, в сущности. Гущину было нечем. Лежанием за портьерой он покрывал чужой грех. Слухами земля полна, тем более — воды, на линкоре давно уже догадывались, что произошло на одном из эсминцев Балтийского флота летом 1951 года, и теперь узнали точно. Тогда эсминец сдавал зачетную стрельбу по катеру волнового управления, и тогда— то случилась редкостная ошибка, радиолокационные станции корабля перепутали цели, и автомат стрельбы дал на башни и зенитную батарею неправильные установки прицела и целика. Ни один снаряд не попал в катер, ни один осколок, а оценка именно такой стрельбы — жесткая: хоть бы один осколочек в борту катера— цели. «Сделать» осколок и послали Гущина. На щитовой станции пробоина от осколка была «сделана», акт о повреждении катера составлен и подписан, стрельба зачтена. История получила огласку, командир эсминца все свалил на Гущина, своего помощника, хотя и младенцу ясно: без четкого приказа командира эсминца на такой подлог не мог пойти никто. На суде офицерской чести Борис Гущин промолчал.. Теперь справедливость восторжествовала, но торжество это было унизительным для Бориса Гущина. В учебных кабинетах демонстрировалась калька маневрирования эсминца на той стрельбе, все графики отчета, офицеров эскадры ЧФ призывали к бдительности, к честности, взахлеб рассказывали о том, о чем стыдливо помалкивали ранее, и никто из тех, кто профессионально слушал, не спросил, почему внезапно открывшаяся правда нисколько не отразилась на судьбе бывшего командира эсминца, с почетом переведенного на Север, с повышением.. В каюте, при прощальных минутах, Гущин сказал: — Спасибо тебе, Олег. Пришло расставание — и все по— другому видится. Многое я от тебя получил, многому. научился. И думалось хорошо при тебе. Разошлись наши дорожки, когда— то еще встретимся, прости за резкие слова. Кроме как тетке, никому ты личных писем не пишешь, друзей у тебя не было и не будет, свой у тебя путь в этой жизни, своим фарватером идешь. И если подорвешься на мине — подгребай ко мне, да не подгребешь ведь… Олег опустил голову, ему стало стыдно. И сердце поджималось непонятной тоской. Теперь только понял он, как много значил для него этот обозленный и правдивый человек, когда— то подорвавшийся на собственной мине. Своей безжалостностью он предостерег Олега и от щенячьих восторгов, и от многого дурного. От смущения, от неловкости Олег полез в «Техминимум буфетчика», прочитал: «Проводы друга не бывают шумными. Друг, кстати, это мужчина— приятель, даже на широком столе гостеприимства не посягающий на честь избранницы вашего сердца…» — К месту сказано, — одобрил выбор Гущин и стал серьезным, очень серьезным. — К Векшиным на Лабораторную — не ходи!.. От Вербицкого слышал, будто ты и Ритка… Да знаю, что не было этого и не будет! Но дым валит, а огонь сам собой появиться может… Эх, Степка, Степка… — Он открыл дверь каюты, позвал Дрыглюка, спросил, где же, черт возьми, Векшин, и получил ответ, что Векшина нигде найти не могут. — В этикет играет Степа, оставляет нас вдвоем, а мне при нем хотелось говорить… Вот.что. Степа ведь такой: привык на смерть людей провожать. Деревня его в глухой тайге, дом в деревне крайний, у самого леса, через дом валили те, кто на.волю из лагерей рвался, уголовники разные. Степина маманя откупалась от них шматом сала да краюхою хлеба, всем показывала дорогу в топи непроходимые, тем и семью спасала, проколов не было, никто из тех топей так и не выбрался, но до самой гибели добром поминали русскую бабу, ломоть хлеба давшую… — Не надо, Борис, — попросил в смущении Олег. — Не буду. Прощай. Не провожай меня. Дивизионом стал командовать Женя Петухов, временно. Планы учений 5-й батареи он утверждал, ничего не меняя в них, но хмурился, карандаш его застывал над некоторыми пунктами, будто в раздумье. Речь строил из безличных оборотов, чтоб не сталкивались «ты» и «вы». Командир линкора теребил штаб, требуя пополнения, замены и подмены офицеров. Ему было обещано — после докования, в декабре. Но тут же стало известно, что китобойная флотилия «Слава» задерживается на промыслах. Док в октябре полагался флагману флотилии. «Свято место пусто не бывает» — так прокомментировал новость капитан 2 ранга Милютин. Докование линкору перенесли на начало октября.
18
Уже нависли кии над зеленым сукном, изготовляясь к ударам, уже с грохотом посыпались шахматные фигуры из клетчатого короба, уже нетерпеливыми пальцами мешались костяшки домино… Ждали старпома, который допивал чай. Допил, вошел в салон, опустился в мягчайшее кресло, занимать которое опасались даже в часы отлучек Юрия Ивановича с корабля. Кивнул разрешающе — и сразу же ухнуло, стукнуло, выстрелило: беззаботный вечер в кают— компании, награда за хлопотный день. Опоздавшие к киям и костяшкам ждали своей очереди, рассевшись по диванчикам и креслам. Клонило ко сну после плотного ужина. Приближались перевыборы заведующего столом кают— компании, и покидающий этот пост начальник химической службы корабля старался вовсю, ходил по каютам с приходно— расходными книгами и доказывал, что покупаемые им у частных лиц фрукты, овощи, мясо — наипервейшего сорта и редкостной дешевизны; начхима переводили на Балтику, перевыборы были внеочередными — и необыкновенными блюдами он торопился оставить о себе добрую и долгую память; всегда ведь найдется привереда, который припомнит на выборах и непрожаренную отбивную, и червячка в яблоке, и малую вместимость холодильника. Вестовые в тот вечер подавали суп харчо, мясо, тушенное в виноградных листьях и политое гранатовым соком, предварялся ужин нежно разделанной сельдью, осыпанной грузинскими травками, и завершался сочными желтыми грушами. Деловито, одна к другой приставлялись костяшки домино, тяжелодумно перемещались шахматные фигуры. Вербицкий, испытывая судьбу и старпома, вгонял шары в лузу, что в метре от Милютина, а луза напоминала о трагедии, разыгравшейся прошлой осенью, когда шар угодил Юрию Ивановичу в плечо. Тогда он открыл глаза, спросил номер шара — и не прибавил больше ни слова. Мазила Петухов долго еще сетовал на злой рок, на расположение шаров, из-за чего он и отсидел без берега двенадцать суток. Одним ударом мог Вербицкий решить партию, но неожиданно для партнера положил осторожно кий на сукно, поглотившее звуки, и ушел в дальний угол салона, явно стараясь держаться подальше от офицера, только что вошедшего в кают— компанию. Вошел же капитан-лейтенант, не корабельный, к линкору не прикомандированный, чужой, не из штаба даже. — Капитан-лейтенант Званцев, из газеты… — отрекомендовался он старпому, глядя при этом на офицеров. — Прошу разрешения присутствовать, товарищ капитан 2 ранга. «Добро» было получено… Не словом, старпом приоткрыл глаза и медленно— медленно задраил их веками. Шевельнул ногами, поскреб животик., Заснул, кажется. — Из газеты… — повторил Званцев, и повторил так, что в повисшей затем паузе было, казалось, больше смысла, чем в самих словах. И смысл был такой: «Да. из газеты… Но это не значит, что я чужой. Я — свой, свой…» И все те, кто мог в этой паузе видеть Званцева, а не только слышать, глянули на него и убедились, что да, свой: не чернильная душа, подшивающая бумажки за редакционным столом, а высокий стройный офицер плавсостава, знающий порядки ходового мостика, верхней палубы, командных пунктов и, конечно, кают— компании. — Привет андреевскому флагу! — произнес он развязно, подходя к столику с домино, но тут же понизил голос, обращаясь только к офицерам и выключая старпома из числа слушателей. — Христолюбивое воинство услаждает свои души игрою, привитой флоту голландцами?.. Будем знакомы: ваш будущий летописец, с некоторых пор приступил к обязанностям пачкуна во «Флаге Родины», известен и кое— какими сорняками на страницах «Красного флота»… Болван! Кто ж так ходит? — упрекнул он Олега Манцева, и в «болване» отсутствовало что— либо обидное, в «болване» сквозило уважение к ходу играющего, признание неоспоримости того, что Манцев — игрок высокого класса и замечание, даже в грубоватой форме, не поколеблет авторитета его. — С такими костями игру надо отдавать другому. Выразительный голос, редкостно выразительный, двойное, а то и тройное значение слов и фраз обнаруживалось минутою спустя при осмыслении их. Старо было и «андреевский флаг», и «воинство», и «пачкун», но произносилось так, что в словах была сразу и насмешка над ними, словами, над самим Званцевым, щеголяющим набором банальностей, и над линкоровскими офицерами, позволяющими Званцеву насмехаться. Некоторое время ушло на обдумывание того факта, что в кают— компании — корреспондент. Пишущая и малюющая братия вниманием своим линкор не обделяла. Вдумчивым шахматистом показал себя один ленинградский драматург. Прекрасным парнем признан был художник из студии имени Грекова. Званцев, Званцев… Фамилии такой во «Флаге Родины» пока не попадалось. Корреспондент же постоял над шахматными столиками, потом разочарованно, досадливо щелкнул пальцами, отходя от столиков, будто кем— то из игравших сделан явно неудачный ход, совсем не тот, который надо было сделать и который он, Званцев, знает, но указывать не решается, уважая таинство игры. Сел наконец— то рядом с начбоем, командиром группы боепитания. Заговорил о чем— то черноморском, игриво называя Черноморский флот ЧОФом (не ЧФ, а ЧОФ), иронически подчеркивая несхожесть суровейшего ТОФа (Тихоокеанский флот) с флотом мягкоклиматного юга.
Начбой разговор поддержал, спросил о самом для себя важном. В прошлом году он кончил Техническое училище в Кронштадте и носил серебряные погоны. Попав на корабль, а не в мастерские, стал метать рапорт за рапортом, упирая на то, что все— таки он на корабле, и не медик, не интендант, серебро ему не пристало, золото, только золото! В одной из отписок начбою намекнули на скорый приказ Москвы, разрешающий золото всем артиллеристам. Так правда ли это? Корреспондент должен знать: по роду службы он близок к верхам.
Приказ будет! — как о решенном сказал Званцев. Подсчитал что-то в уме, — К ноябрю будет.
О старпоме как— то забыли… Стали спрашивать Званцева о разном: о перемещениях в Главном штабе, о последнем ЧП на Севере. Корреспондент отвечал толково, обстоятельно, но как о предметах, надоевших ему своей обыденностью, повторяемостью, отвечал с ленцой, которая при желании объяснялась и так: вы, корабельные офицеры, поглощены заботами истинными, всамделишными, поэтому ваш интерес к суете верхов кажется мне зряшным, несерьезным времяпрепровождением.
Вдруг младший штурман спросил, правдоподобен ли слух о том, что на плавсоставских погонах будут эмблемы боевых частей и служб: у штурманов — гирокомпас на фоне штурвала, у минеров — две торпеды, наложенные на мину с рогульками…
А у артиллеристов — скрещенные стволы?.. — подхватил Званцев. Он задумался. — Н— не знаю… — отрицательно покачал он головой, и это незнание придавало достоверность, весомость тому, что говорил он ранее.
И тут послышались разные «гмм», «ууу», «ыыммм», которыми Милютин прочищал горло, вступительные междометия, запрещавшие разговоры в кают— компании и напрягавшие слух офицеров.
Гмм… да!.. ммм!.. Так вы из газеты?.. Да, разрешаю присутствовать.
Разрешением этим как бы зачеркивалось время от «привет андреевскому флагу» до «н— не знаю», время возвращалось к моменту, когда Званцев спрашивал у Милютина, хозяина кают— компании, разрешения быть там, где могли быть только свои, корабельные офицеры.
Так точно, товарищ капитан 2 ранга, из газеты… Обменивался кое— какими мыслями с вашими подчиненными, — произнес Званцев, намекая на сон Милютина, вызывая намеком робкие улыбки кое у кого.