Завеса
Шрифт:
Аудитория аплодировала. В возникшей паузе чей-то голос из зала, явно давно порывавшийся, судя по взволнованности и смущению, спросил:
– Так, все же, на какой букве Бог решил построить мир?
Аудитория оживилась. Все поворачивали головы, ища того, кто этот вопрос задал.
– Бог решил построить мир на второй букве, естественно, ивритского алфавита – букве «бет». Отсюда, кстати, и вторая буква латинского и русского алфавитов – «б». Вот, смотрите, – Орман начертал на стоящей за его спиной доске мелом букву «бет». – Видите, она очень похожа на русскую «б», только у нее нет замыкающей нижнюю часть дужки. Эта буква выражает сущность человеческой жизни: человек с трех сторон замкнут – не знает, что происходит над ним, в небе, в эмпиреях Бога, не знает, что под
Диалог через всю жизнь
Стояло московское лето 18 августа 1991 года.
Вокруг раскинулось, разомлев от зноя, Переделкино, в котором какой-то год перед отъездом в Израиль Орман пребывал несколько дней. Повороты тропинок, по которым Орман шел, пробуждали тревожную память, и он замер у дерева, слыша крики голодных птенцов. Память была подобна их разинутым клювам. Что-то тревожное было в каком-то явном несоответствии: в августе, когда птицы уже улетают, птенцы эти беспомощно кричали, призывая куда-то исчезнувшую мать.
Ночью Орман улетал домой, в Израиль, но в эти послеполуденные часы сидел в глубоком покое подмосковной дачи известного русского философа, историка и писателя, чье имя упоминалось не часто, но мгновенно вставало рядом с именами великих и честнейших умов России – Сахарова и Лихачева. Случайное их знакомство состоялось более тридцати лет назад, после его лекции в Ленинградском педагогическом институте имени Герцена, который в тот год заканчивал Орман. Вопрос, заданный студентом, вероятно, настолько удивил философа, врезавшись в его память вместе с лицом вопрошающего, что через треть века он узнал в ученом, приехавшем из Израиля, того студента. Именно он обратился в перерыве между заседаниями симпозиума к Орману и пригласил его к себе на дачу.
Деревянный домик гостеприимного философа покряхтывал подгнившими бревнами. Высокие сосны поскрипывали вершинами на верховом ветру. Внизу же воздух был недвижен. Знойная паутина висела в глубине дремлющего, как пускающий слюну старец, сада. И такая сладостная расслабленность была разлита вокруг.
Тишина, чертополох забвения, пастернаковское небытие.
Покой этот был особенным после того, как Садам Хусейн обстреливал Израиль ракетами «Скад», быть может, производимыми где-нибудь за ближайшим леском, в каком-нибудь «секретном ящике».
Хозяин, считавшийся неплохим аналитиком политической ситуации в стране, и давно замечавший трещины в ее, казалось бы, нерушимой твердокаменности, был чем-то не на шутку встревожен, не в силах самому себе объяснить почему.
Неожиданно сказал:
– По оценкам экспертов с 1924 по 1953, со дня смерти Ленина до дня смерти Сталина, погибло в результате репрессий тридцать два миллиона человек. Каждый год умирала одна треть заключенных.
По древесному листу ползла гусеница шелкопряда. Слово «гусеница» заставило Ормана вздрогнуть. Показалось, из глубин дремлющей зелени пахнуло горячим дыханием и лязгом других гусениц – чудовищ, выползающих из «роковых яиц» напророченного Булгаковым путча. Они были устрашающе реальны, хотя, казалось, сползают со страниц булгаковской повести «Роковые яйца», но клич «На Москву! Нашу мать!» еще не докатился до этого уголка покоя.
Орман успокаивал себя: не преувеличивай, не паникуй. Он отрешенно улыбался, как посторонний, которого все это не касалось. Оставались считанные часы до отлета домой, в Израиль.
Разговор, казалось бы, должен был касаться разрабатываемой Орманом «единой теории духовного поля», весьма заинтересовавшей старика, но с трудом скрываемое им напряжение не давало старику отвлечься, а несло по кривой в ту реальность, которая, подобно лешему, замерла за густой хвоей деревьев.
– Хотя я и наслышан, все же, не сочтите за трудность, объясните, как у вас там, в небольшой, в общем-то, стране, существует столько политических партий. Вот, у нас они тоже размножились. Но это скорее – толпы, которые неизвестно чего хотят. Учредители все норовят куда-то пролезть.
– Издержки демократии. Никогда неизвестно, кого она вынесет на поверхность вод, где всегда накапливается много пены. Но как объяснить, что, придя к власти, нормальные люди становятся бесчувственными, жестокими, воистину монстрами столетия, как Гитлер и Сталин?
– Ну, во-первых, взбираться вверх по трупам само по себе ненормально. Могут ли патологоанатомы не быть бесчувственными? От власти же всегда идет трупный запах. Во власть идут люди с «гибкой» нравственностью. Слишком гибкой. Ныне у нас особенно ощутимо, насколько общество разошлось с властью. И это лишь начальная реакция на семьдесят лет беспрерывно вколачивавшегося в души страха. Такой смертельной мутации страха, пожалуй, не переживало еще ни одно сообщество в мире, я имею в виду его огромность и разбросанность. Но могло ли быть иначе после упомянутых мною, тридцати двух миллионов невинно погибших в течение двадцати девяти лет? И это, дорогой мой, величайшая трагедия, когда общество расходится с властью. Тут, недалеко, в Баковке, дачи тех, кто сгубил эти миллионы. Я ведь по роду своей деятельности знал некоторых из них. Эти люди, владевшие человеческой массой, могущие уничтожить тысячи тысяч без вины виноватых, казалось, держали пространство и время в узде. От их голосов, озвучивавших волчьи пасти микрофонов, сотни миллионов впадали в массовый психоз. Но сами эти люди жили скудной жизнью, в ограничении собственного тела, в осточертевших четырех стенах, передвигались от стола в туалет, оттуда в постель, которая напоминала им последнее пристанище. Те, души которых жгла правда посильнее наркотика, и они ее говорили, были «выведены в расход» первыми. И не таилась в душах этих губителей рода человеческого хотя бы искра искренности, прожигающей время знанием, что убитые ими превратятся в светочей будущего, а о них будут вспоминать с омерзением. Что такие понятия, как совесть, доброта и человечность вечны, неуничтожимы, мстительны, ибо, как говорил Блок «зубы истории коварны и проклятия времени не избыть». Или как это в Еврейском Священном Писании – «Мне отмщение из аз воздам!»
– Ли накам вэ шилэм!
– Напишите мне это на иврите. Видите, я жизнь прожил, а все потрясает меня, когда человек свободно и размашисто пишет на незнакомом мне языке оригинала, и не простого, а воистину Священного.
– Но все же, кажется мне, ощущаются поиски духовного и душевного очищении. Вот же, все обратились к православию. Церкви полны народа.
– Дело в том, что все годы церковь преследовали, священников пускали в расход, и у нее такой же страх перед властью, как и у всех светских, а, точнее, советских людей. Она и сейчас не выступает против власти, хотя есть за что. Говорят, всякая власть от Бога, и хорошая и плохая. Самая мерзкая – наказание от Бога за грехи наши, как говорила незабвенная моя бабушка. А коль столько нагрешили, не дождаться ангела в президенты.
Вся беда России, что мы никогда, слышите, никогда не занимались самопознанием, всегда были Иванами, не помнящими родства. Все перенимали из-за границы, не умея отличить зерен от плевел, к примеру, у Гегеля и особенно у Маркса. Да у нас, по сути, никогда и не было философов в истинном значении этого слова. Все те, которыми мы гордимся – Владимир Соловьев, Бердяев, отец Сергий Булгаков – все они поэты. Платон или Кант у нас невозможен.
Лес пугал абсолютным своим безмолвием. Ни шелеста, ни шевеления хотя бы листика.
Хозяин провожал Ормана к электричке. Навстречу им ехала на коне девушка в белом платье, как некое прекрасное и беспомощное видение. Коня за уздцы вел мужчина.
И как последний образ, на выходе из трав и деревьев, стоял облитый солнцем человек с посверкивающей лезвием косой в руке. Держал он ее как алебарду. Была бы это женщина, можно было скаламбурить – «Косая с косой». Так же можно было на миг представить, что это Ангел смерти, стерегущий райский сад, и в руках его коса вместо карающего меча.