Завещание Джеффри
Шрифт:
— Разве возможно, — спросил я его, — чтобы эти люди специально хотели попасть в тюрьму?
— Именно так, — ответил часовой.
— Но я всегда полагал, что тюрьмы скорее служат цели удержания людей внутри, чем предохранения от попадания снаружи, — заметил я.
— Да, так было, — сказал часовой. — Но в наши дни, когда в стране такое количество иностранцев и такой голод, люди рвутся в тюрьму хотя бы из-за трехразового питания. Мы не в силах задержать их. Ворвавшись в тюрьму, они становятся преступниками, и мы вынуждены оставлять их там.
— Возмутительно! — воскликнул я. — Но
— С них все и началось, — объяснил часовой. — В их странах царит голод, а они знают, что у нас в Мексике — лучшие тюрьмы в мире. И вот они специально приезжают сюда издалека, в особенности если не удается попасть в тюрьму у себя на родине. Но, на мой взгляд, иностранцы ничуть не хуже и не лучше наших собственных граждан, которые делают то же самое.
— Как же может правительство соблюдать закон?
— Лишь скрывая истинное положение вещей, — сказал часовой. — Когда-нибудь мы научимся строить такие тюрьмы, которые смогут кого надо содержать внутри, а кого надо оставлять снаружи. До тех пор необходимо хранить все в тайне. Тогда большая часть населения будет верить, что Наказания следует бояться.
Затем часовой провел меня внутрь Каторжной Тюрьмы, в помещение Комиссии по Амнистии. Находившийся там человек спросил, нравится ли мне тюремная жизнь. Я ответил, что пока не могу сказать определенно.
— Что ж, — промолвил тот человек, — ваше поведение за все время пребывания здесь было воистину примерным. Наша цель — перевоспитание, а не месть. Как бы вы отнеслись к немедленной амнистии?
Я боялся ответить невпопад, поэтому сказал, что не знаю.
— Не торопитесь, подумайте, — посоветовал он, — и приходите сюда, как только захотите выйти на свободу.
После этого я направился в свою камеру. Там сидели еще два моих соотечественника и три иностранца. Двое иностранцев были французами, а один — американцем. Американец спросил, согласился ли я на амнистию, и я ответил, что пока еще нет.
— Чертовски умно для новичка! — одобрил американец по имени Лифт. — Некоторые из только что осужденных ничего не понимают. Они соглашаются — и бац! — оказываются за воротами у разбитого корыта.
— А это так плохо?
— Еще бы! — воскликнул Лифт. — Если тебя освободили, обратно в тюрьму уже не попасть. Что бы ты ни делал, судья попросту расценивает это как нарушение правил поведения отпущенного под честное слово и предупреждает, чтобы ты так больше не поступал. Скорее всего, ты больше ничего и не сделаешь, потому что полицейские переломают тебе руки.
— Лифт прав, — заметил один из французов. — Согласиться выйти под честное слово — крайне опасно. Я — живое тому свидетельство. Мое имя Эдмон Дантес. Много лет назад меня направили в это заведение, а потом предложили условное освобождение. Будучи зеленым юнцом, я согласился. Но затем на воле я понял, что все мои друзья остались в тюрьме и там же собранные мною книги и пластинки. По юношеской опрометчивости я оставил там также свою возлюбленную, заключенную под номером 43 422 231. Слишком поздно я осознал, что в тюрьме находится вся моя жизнь, теперь я навсегда лишен тепла и надежности этих гранитных плит.
— Что же вы сделали? — спросил я.
— Я наивно полагал, что преступление принесет мне заслуженное вознаграждение, — печально улыбнувшись, произнес Дантес. — Ну и убил человека. Но судья просто-напросто продлил срок моего условного заключения, а полиция сломала мне все пальцы на правой руке. Именно тогда, когда моя рука заживала, я и преисполнился решимости вернуться назад.
— Это, должно быть, оказалось очень трудно, — вставил я.
Дантес кивнул.
— Потребовалось огромное терпение, ибо я потратил двадцать лет жизни, чтобы попасть в тюрьму.
Старый Дантес вздохнул и продолжал рассказ при полном молчании остальных заключенных:
— В те дни тюрьмы охранялись куда строже, и такой прорыв через ворота, как вы видели сегодня, никогда бы не удался. Поэтому я, в одиночку, прорыл подземный ход. Трижды я выходил на сплошной гранит и был вынужден начинать все сначала. Один раз я почти уже проник во внутренний дворик, но меня засекла охрана. Они сделали контрподкоп и оттеснили меня назад. Как-то я попытался спуститься в тюрьму на парашюте, но внезапный порыв ветра отнес меня в сторону. С тех пор самолетам запретили пролетать над тюрьмами. Таким образом, я вызвал даже некоторые тюремные реформы.
— Но как же вы в конце концов добились своего? — спросил я.
Старик печально усмехнулся:
— После многих лет бесплодных усилий мне в голову пришла идея. Даже не верилось, что такой простой план может привести к успеху там, где не помогли изобретательность и безрассудная храбрость. И все же я попытался. Я вернулся в тюрьму под видом следователя по особым делам. Сперва охрана не хотела меня впускать. Но я сказал, что правительство рассматривает возможность введения поправки, согласно которой охране даруются равные права с заключенными. Меня пропустили, и тогда я открыл свое инкогнито. Они вынуждены были позволить мне остаться. Потом ко мне пришел какой-то человек и записал мою историю. Надеюсь, что он записал ее правильно.
С тех пор, разумеется, ввели строгие меры, делающие повторение моего плана невозможным. Но я глубоко убежден, что отважные люди всегда преодолевают препятствия, которые воздвигает общество на пути к достижению их цели. Если проявить достаточно упорства, в тюрьму можно попасть.
Когда старый Дантес закончил свой рассказ, наступило молчание.
— А возлюбленная ваша была еще там, когда вы вернулись?
Старик отвернулся, и по его щеке скатилась слеза.
— Заключенная под номером 43 422 231 умерла от цирроза печени за три года до того. Отныне я провожу все время в молитвах и размышлениях.
Трагическая история о смелости, настойчивости и обреченной любви произвела на нас мрачное впечатление. Молча мы отправились на вечерний прием пищи и потом еще долгие часы пребывали в подавленном настроении.
Я много размышлял об этом странном деле, о людях, мечтающих жить в тюрьме, и от неотвязных мыслей у меня раскалывалась голова. И чем больше я думал об этом, тем становился растерянней. Поэтому я очень робко поинтересовался у своих товарищей по камере: разве не манит их свобода, разве не томятся они тоской по городам и улицам, по цветущим лугам и лесам?