Завещание грустного клоуна
Шрифт:
Той же ночью мне приснился разъяренный козел, несущийся вдоль Большой Грузинской улицы, голова опущена едва не до самой земли, рога, во сне они оказались почему-то металлическими и напоминали остро отточенные кухонные ножи, налитые кровью глаза… Еще не проснувшись, я заорал так, что родители повыскакивали из постели… И началось — кошмарный сон повторялся из месяца в месяц, из года в год, какие-то детали, отдельные подробности сценария менялись, но сюжет сохранялся — атакующий козел, так сказать, центральная фигура — живое воплощение ужаса продолжал преследовать меня, грозя изуродовать, покалечить, может быть даже убить. Как расшифровал бы это наваждение профессионал-психоаналитик, понятия не имею, сам же я заметил удивительную, как мне кажется, вещь — по мере взросления, а затем
Детство мое было заполнено страхами — родители не били, но в любой момент могли побить, как, случалось, драли моих сверстников их отцы. Я много и тяжело болел в начале жизни и никогда не знал, выздоровлю или уже нет… Меня силком принуждали читать, а потом пошли школьные тревоги и огорчения — вызовут не вызовут, влепят или не влепят… Где-то в подсознании, наверное, страхи и опасения концентрировались и воплощались в образе разъяренного козла с металлическими, напоминающими кухонные ножи, рогами… И вот в какой-то момент, уже после первого парашютного прыжка, после лыжных «подвигов» на крутых спусках, после стычек — так школьные драки именовались — до первой крови, я вдруг сообразил — а козел-то, вогнав рога в зеркало, переставал вызывать ужас, опасность мгновенно испарялась, он сдавался на милость служителей и те уводили его из парикмахерской домой, в зоопарк, в привычную сытую неволю. Теперь я «смотрел» этот сои не столько со страхом, сколько со снисходительным любопытством — куда только не заносит поток бессознательных мыслей?!
И еще одно незапланированное возвращение в детство сильно помогло выжить в затруднительных обстоятельствах. Уволенный из армии, лишенный, громко говоря, неба, а проще — отстраненный от летной работы, потерявший первую жену и разошедшийся со второй, я оказался на исходных рубежах. Меня принял мой город, откуда все начиналось, я жил в старой квартире нашего старого дома, с его мрачными тенями расстрелянных и естественной смертью унесенных соседей; я стал лицом без определенных занятий, соответственно — и без обеспеченных средств существования. Что говорить, обстоятельства складывались не в мою пользу.
И вот случилось прохладное, тихое утро. Выхожу из дому. Иду даже не куда глаза глядят, а куда ноги несут. Не пробовали? Рекомендую: в таком марш-броске расслабляешься, с тебя шелухой слетают самые паскудные мысли, что давили, словно броня… Шагай и не спрашивай — куда это меня несет? зачем?.. Доверься ногам! В то утро ноги привели меня в тихий переулок, где старилась наша школа. Были летние каникулы, двор пустовал. Без какой-либо определенной цели я ступил на школьную землю и первое что заметил — яркий некогда кирпич новостройки потемнел, перестал приветливо светиться. Впрочем, ничего удивительного — время дело знает. Следом мое внимание привлекли тополя, ветви этих сильных деревьев прикрыли солнце и часть неба над моей головой. Встревожился. Будто пузырьки воздуха в газированной воде поднимались какие-то даже еще не мысли, а так — намеки… Женька была в зеленой вязаной безрукавке… Кирюха выпендривался на кособоком, самодельном турнике… Ленка визгливым голосом дразнила тихую Галю… Почему мы все сразу оказались перед школой, почему все ждали, а-а… мы ждали лопат… И лопаты появились. Мы стали копать ямы, потом сажали в эти ямы молоденькие тополечки, их привезли вместе с лопатами, мы присыпали деревца землей и торфом… потом — поливали.
С трудом доходит — я стою под бывшими тополечками, они выросли, прикрыли солнце и значительную часть неба своими пышными кронами, они глядят на меня и не узнают, как я не узнал их. Пытаюсь вспомнить, какой же из тополей я посадил своими, вот этими руками… кажется, этот. Разглядываю ствол, покрытый шершавой темной корой, оглядываюсь — никто за мной не наблюдает? — и прижимаюсь лицом к коре. Глаза закрыл. Чего-то жду. Читал, слышал — растения лечат, растения реагируют на музыку, они живые… ну, не совсем, как мы, а все-таки… Увы, я не верю в эти разговоры,
Но так или иначе, тополь ориентирует меня на минувшее. И перед глазами проявляется вдруг размалеванная физиономия клоуна.
В детстве цирк был моей страстью. Как я рвался к манежу! Теперь манеж не тот. Синтетическое покрытие, наверное, имеет свои преимущества перед старым, покрытым опилками манежем. Но вместе с опилками цирк лишился неповторимого, специфического запаха арены — острого и возбуждающего. Мальчишкой я мог долго стоять перед зеркалом и корчить рожи, орать немыслимую чушь, полагая, что веселю незримую публику. За эти упражнения мне здорово влетало — прекрати кривляться! Ты что, сдаешь зачет на обезьяну?! Хватит, тебе говорю… Займись делом.
Артист во мне умер, не родившись. Почему, не знаю. Но страсть к цирку не умерла — притаилась.
Затрудняюсь объяснить, как и почему возвращение в детство всегда помогало мне выходить из полосы неприятностей, перегибать кривую судьбы на подъем, душить отчаяние. Может и серьезно — злой козел не просто так застревал в зеркале, и нежные подростки-тополечки возвращались ко мне тенистыми тополями… Выходит, не умирающая детская память помогала ощущать себя клоуном… Что, серьезно? Доброе может торжествовать над злым… во всяком случае, я очень хочу в это верить.
Бессмысленно говорить: к сожалению, я человек неверующий. К сожалею — пустое кокетство, сегодня оно в ходу. Какими нас вырастили, такими нам доживать. Меня раздражают люди, навещавшие на себя в одночасье кресты и норовящие их выставить напоказ — вот, мол, глядите все, какой я религиозный. Срамота это! Крест не зря зовется нательным, и не публике истинно верующий должен его показывать, а прятать у собственного сердца. Много толкуют нынче о духовности. Только я думаю, не с церкви, не с попов начинается духовность, как армия не начиналась с комиссаров. Духовность живет в человеке, она производная от совести, от способности стыдиться за себя и за других… Духовность преумножается там, где погибает жадность, где растет любознательность и исчезает равнодушие.
В мальчишеские годы мне, как и моим детям, когда пришло их время, казалось — родители не могут меня понять: они люди прошедшего времени, они рабы понятий устаревших, отошедших… Я рвался для начала прыгнуть с парашютной вышки и был уверен, отец скажет: ноги тебе поломать надо, да? Отец был бухгалтером, я не мог понять, как это можно просидеть всю жизнь в конторе, составляя и подписывая пускай даже очень-очень важные бумаги. Всякое слово взрослого, будь то учитель, отец, посторонний человек, вызывало неприятие, казалось подвохом. Странно получается — теперь, став взрослым, состарившись, я отлично могу понять соображения моих сменщиков, что не значит непременно с ними согласиться. Но понять могу, потому что примерно те же самые чувства, ощущения, сомнения давно испытал и пережил. Как только убедить ребят в этом?
Впрочем, мне повезло. Основу воспитания закладывала в меня мама. Она была человеком из ряда вон выходящим, хоть и не увенчана никакими формальными званиями. Идем мы с ней как-то по Кузнецкому мосту. У меня в руках по сумке с красками, кистями и какой-то еще маминой харахурой — она расписывает настенные коврики по трафаретам, делает батиковые платки, ей хочется жить лучше, нужны деньги.
Свою деятельность мама не изображает художественной, хотя состоит сотрудницей ХОТа — это «Художественное Оформление Тканей», в маминой расшифровке название ее артели звучит так: — халтурное объединение тунеядцев… Тунеядцы, пожалуй, для красного словца подверстаны — халтура у мамы тяжелая. Идем мы, значит, по Кузнецкому мосту, мама несет рулон ватмана, прислонив его к плечу, как винтовку, и упрекает меня в нерешительности, дескать, трусоват ты, братец, когда дело доходит до главного, когда действовать надо… Так звучат, а точнее так до меня доходят мамины слова. Понятно, я лезу в бутылку и имею неосторожность вякнуть: а сама ты чем лучше?