Завещание
Шрифт:
На заимке стояло три избы. Одна из них была старая-престарая, уже не пригодная к проживанию в ней. Она-то и принадлежала когда-то охотнику Попову Федоту или Федору, который был проводником экспедиции Тульчевского к Песчаной Гриве, Прорвинскому озеру и Большой протоке. Во второй избе, поновее, жил теперь лесник, оберегавший Зареченскую лесную дачу, состоявшую почти из чистого кедровника, тянувшегося к северу на сорок километров. Третья изба, стоявшая у реки над обрывом, самая новая, срубленная из желтых сосновых бревен, поблескивающих каплями проступившей смолы, была собственностью речного ведомства. В ней жил бакенщик, следивший
Происхождение заимки Савкина относилось к тому времени, когда в Приреченской тайге обитали и кучно и в одиночку староверы. Рассказывали, что основатель заимки, Фома Савкин, прожил здесь в полном одиночестве больше сорока лет. Кормился рыбалкой, охотой, содержал пчел, сеял делянку пшеницы, которой хватало ему от урожая до урожая. Покинул белый свет Фома не по-обычному: заранее сколотил себе гроб, вырыл могилу и даже староверческий крест поставил на склоне, чуть повыше могилы. Когда пришел смертный час, сошел в могилу, лег в гроб, накрыл себя крышкой и испустил дух.
Так ли было или иначе, с точностью никто не знал, но старики утверждали, что все так это доподлинно происходило.
Калинкину и Нестерова встретило все наличное население заимки: безногий, бородатый, заросший до глаз бакенщик, кривоглазый, с большим оловянным бельмом, с пышными усами лесник и их жены — пожилые уже, но еще крепкие, моложавые по виду бабы, выкормившие на таежном щедром харче крутые, увесистые зады.
В такой глухомани любой путник — гость. Бабы, тряся юбками, кинулись к погребам, в которых хранилась всякая снедь, а мужики, расседлав коней и поставив их под навес, в тень на выстойку, пригласили гостей на скамейку возле костерка, чадившего от комаров и прочей нечисти едким дымом осинового трута-грибка.
Не теряя времени, Нестеров приступил к делу: рассказал об экспедиции Тульчевского, о находках золота и ртути сравнительно близко от заимки, а потом принялся с горячностью расспрашивать мужиков, известно ли им что-нибудь на этот счет.
Мужики слушали Нестерова, удивлялись: всплескивали руками, ахали, мотали волосатыми головами.
— Сроду, паря, такое не слышал, — бормотал косой лесник. Тускло мерцал его оловянный глаз, наведенный прямо в лицо Нестерова.
— Туль… Туль… Туль… чевский… — Бакенщик хлопал себя по коленям широкой, как деревянная лопата, ладонью в смолевых пятнах, до пота на лбу старался воспроизвести трудную фамилию инженера.
— Ну, язви их, недоделки какие-то, а не мужики! — прошептала над ухом Нестерова Калинкина и ушла к бабам, которые продолжали суетиться вокруг стола, стоявшего под навесом, с другой стороны костра.
Минут через десять каких-то разговоров с бабами Калинкина напала на след.
— Идите-ка сюда, Михаил Иваныч! Тут вот у Аграфены есть для вас важное сообщение, — по привычке громко сказала Калинкина и лукаво подмигнула Нестерову: знать, мол, надо, с кем дело вести.
Нестеров, а вместе с ним и лесник с бакенщиком торопливо перешли со скамейки у костра под навес.
— Откель ты, Аграфена, знаешь-то про то дело? Пошто я-то ничего не знаю? Ты че? В уме ли? — удивленно разводя руками, сказал лесник.
— Вот уж чудище объявился! Да как же мне не знать-то? Федот-то Попов приходился мне по отцовой стороне сродственником. Его мать Анфиса и моя бабка
Вскоре на столе появился самовар, четвертная бутыль самогона, жареная рыба на сковороде, рябчики в сметане в большой чугунной латке…
Воодушевленный первой удачей, Нестеров приналег на расспросы, но, как ни старался, Аграфена к своему рассказу ничего больше не прибавила.
После еды Нестеров, сгоравший от нетерпения, решил осмотреть расположение заимки. Калинкина не захотела отставать от него, встала с готовностью идти с ним хоть на край света.
Они захватили с собой лопату, топор, лупу и кромкой берега, продираясь сквозь заросли малинника, пошли к тому месту, где, по преданиям, находилась могила старовера Фомы Савкина.
Возле каждого взлобка останавливались. Нестеров бережно раздвигал бурьян, тыкал лопатой в землю, прислушивался к хрусту песка под железом. Калинкина шла за ним шаг в шаг, а когда он, прижимая руку с черным протезом, начинал орудовать лопатой, чуть отдалялась от него, неотрывным взглядом следила за ним, примечая, какой он ловкий и сильный.
«И чего ж тебе не пожилось в городе? Чего ты приехал сюда? И не дуреха ли та, которая отказалась от тебя, лишилась такого счастья? Ты же еще парень, ты совсем молодой. Виски вот только у тебя чуть-чуть посеребрялись. Тебе еще жить и жить… И уж не знаю, чьей ты станешь судьбой, а станешь. И не просто судьбой, а сокровищем, кладом», — думала Калинкина, вспоминая откровения Нестерова в ответ на ее вопросы, заданные еще в первый вечер их знакомства, и тайком вздыхая от каких-то тревожных и смутных предчувствий.
12
Рано утром они встретились на песчаном берегу реки. Нестеров только умылся. Крупные капли пронзенной солнцем воды скатывались по его круглому лицу. Мокрые русые волосы бережно облегали голову, спадали на тонкую, совсем еще мальчишечью шею, обнаженную сейчас загнутым воротником гимнастерки.
Калинкина спускалась с кручи босая, в сильно подобранной юбчонке, с полотенцем через плечо. Свежая после сна, прямая, как березка. На ней была ярко-синяя блузка, которая вместе с ее черноволосой головой отливала на свету дрожащим сине-черным огнем.
Нестеров обернулся на шорох ее шагов и замер.
— Дуня, ты… Здравствуй, Евдокия Трофимовна… — Он задохнулся, слова вылетели из памяти, и он смотрел на нее, приоткрыв рот.
— Доброе утро, Миша… Что, «Дуня, ты»?.. Ты что-то не досказал. Договори, Миша. — Она остановилась, и он понял: Дуня готова стоять час-два, целый день, лишь бы услышать слова, которые застряли у него в горле.
— Дуня, ты такая… красивая… Прямо не знаю какая…
И тут будто кто-то подтолкнул его. Он подбежал к земляной лестнице, ведущей на кручу, и, подхватив Калинкину, опустил на целых пять ступенек ниже. Ставя ее на мокрый песок, он почувствовал, как бьет ее кровь в его ладонь, оказавшуюся у нее под сердцем.