Завещанная река
Шрифт:
Не Илюхе ли это он говорил тогда?
Илюха-то в первый раз шел в набег, ничего не знал. Глазами водил туда-сюда от испуга.
– Налетим мы на них, а чего же с ханом делать?
Кондрашка смеялся, задирал молодой курчавый подбородок:
– Чего делать-то? Эка задачу задал! Попервам снимем с него штаны басурманские, а плетей дадим русских! Потом уж поглядим, куда оно завернет!
И так у него до самого последнего часа было: по-первам головы снесем кому следует, потом оглядимся…
А было ли другое спасение у казаков?
Не было.
Тогда
С того первого набега Илюха Зерщиков женатым казаком стал. Ясырка Гюльнар доси у него в красной горнице сидит на сафьянных подушках и текинских коврах, как положено хозяйке богатого дома. Сладкая баба, с первой ночи по душе пришлась, и за нее он голову готов положить… Русское слово хорошо понимает ныне, а все вроде немая, в казачьи разговоры не вступает, пока не велишь. Бормочет свое до сих пор: «Биссмил-рах-рахим! И-и-я, алла! Ялла-валла!..»
То-то же! «Татары нам жить не дадут, либо мы им…»
Теперь уж трудно вспомнить тот, первый набег.
Ночь выпала жуткая, черная. Только море плескалось за шатким бортом да звезды над головой плясали хороводом, а с крымского берега наносило дымком, олеандром и другой, незнаемой, сонной травой. И уключины, загодя смазанные бараньим салом, не звякали, только голос Кондрашкин иной раз доносило с переднего струга:
– Не дремай! Кошки на длинном выпуске готовь! Ж-живо!
Ночь-то темнущая была, Илюха ничего не успел как следует разглядеть. Сперва на утесы лезли, потом по кустам крались, после у самой мечети очутились, потом – шум.
Тут уж огни замелькали, балачка басурманская поднялась. Увидал он татарина прямо перед собой – толстого, в распахнувшемся халате – и со страха рубанул кривой шашкой навкось, дальше побежал.
Толчея, шум и – самый зычный голос на удалении, голос Кондрата:
– Шар-рпай! Круши басурмана!
А чего другого казакам оставалось делать? От царя и бояр ушли, землю на Дону пахать – вновь в барское ярмо залазить, а турка не дает рыбу в море ловить. Казаком назвался, так уж не дремай!
До хана не доберешься, так бея захудалого али пашу в руки бери!
Куда ночь делась, не заметил Илья. Заря в полнеба загорелась шафраном, отступать пора. Бежал он с нагруженными конскими тороками по кустам, еле ноги уносил к берегу. Остановился на крутояре высоком, а ватага уже в лодках сидит, дожидается. Круто под ногами, а за спиной – татары…
– Погодите, братцы! – взмолился Илья с обрыва.
– Давай, прыгай! – орут снизу.
– Как – прыгай? – оторвалось у Илюхи сердце.
– А так и прыгай!
– Высоко…
– Ну оставайся.
Это Кондрашка ему шумнул со смехом. А Кондрат ежели шумнул, так уж думать нечего. Кинул Илюха торока тяжелые в лодку, перекрестился, глаза зажмурил и камнем – в воду.
Завертело его в волне, глотнул-таки соленой водицы, но кто-то арканом его успел подцепить, через борт перекинули. И весла разом поднялись, ударили вразрез волне. А ружья еще успели по татарской круче опорожнить, и все…
Пока обсушили, выкрутили ему штаны и рубаху,
– Ничего, – сказал Кондрат Афанасьевич. – Одного Ваньку Запятина уходили басурмане, а так – ничего… В другой раз с них за Ваньку спросим!
И первогодка Илюху за плечо трогает:
– Отдышался, казак? Ничего, на берегу станем добро дуванить, согреешься!
Глянул Илья в его сторону и глаза зажмурил, голос потерял.
На носу атаманского струга ясырка сидела с оборванной чадрой. Сетка черная на плече у нее колыхалась, а на чистом лбу хитрый узор из серебряной канители с камешками диамантами и белым жемчугом… Не заметил Илюха ни красных штанишек ее ни мелких чедыгов с загнутыми носками, только глазищи заметил – мокрые, черные и длинные, как у невладанной кобылицы с Раздорского выпаса! Длинными, гнутыми ресницами часто хлопает, слезами обливается. «И-и-я, алла! И-я, алла!» – бормочет по-своему, и тонкие руки свои тянет к небу, вроде как из ямы басурманской просится.
– Ну, чего «я-алла»? – сурово спросил Кондратий, тая усмешку. – Никакой ты не алла, басурманская девка. Ничего худого тебе не будет. У нас, на Дону, баб не обижают!
Она от него отвернулась, на Илюху боком, несмело и просяще глянула.
Ну прямо ручная жар-птица!
– Видал? – спросил Кондратий.
– Чего она?
– Руки, видишь, я ей чересчур заломил, когда уговаривал с нами плыть, – засмеялся Кондрат.
– Она… на меня глядит, – признался Илюха.
– Ну и бери, раз глядит. Ты – рыжий, а турчанки рыжих любят! А опричь того, ты же нынче в морской воде крестился вдругорядь, может, оно и к делу.
И смеется.
На берегу, когда раздуванили добычу, ткнул Кондратий ей пальцем промежду бус и монеток на груди, а потом тем же пальцем на Зерщикова показал:
– Иди. Твой муж. На кругу повенчаем!
Она поняла, со страхом от него отошла и глазищами дикими стала Илюху молить о чем-то. А о чем молила, он до сих пор не знает, хотя лет тому двадцать прошло, а может, и больше. Одно верно сказал Булавин: ничего худого ей на Дону не сделали, атаманшей стала ныне ясырка Гюльнар, в православном миру новокрещенная Ульяна.
Эх, Кондрат, забубённая твоя голова!
Спрашивал тогда, перед набегом, Зерщиков, отчего Кондрат черный кафтан надел. А Булавин ему сказал:
– Днем-то Азов-море белое, а ночью-то черное, сильной волной бьет. По всякой поре своя одежина, братушка!
Братушка…
3
Год ли, два ли прошло с той поры, и прокричали бахмутские гультяи Кондрашку Булавина своим станичным атаманом, попал и он в донские старшины, вровень с Зерщиковыми. Борода у него росла черными кольцами, не то что у Илюхи, и плечи разошлись вширь, и взгляд был ясный и твердый. И теперь уж не бурлацкие воровские ватаги водил он, а станицей правил, и при большой нужде выкликали его походным атаманом всего войска…