Здесь никто не правит
Шрифт:
Алексей Грякалов
Здесь никто не правит
РАССКАЗ
А правит кто? Цари иль сам народ?
Они номады. Здесь никто не правит.
Еврипид. Киклоп.
Эписодий первый
Отсоветовали возвращаться....
Он никогда не думал о своей фамилии много - знал, что есть библейские корни, вспоминал для чего-то волхва Симона, но говорить об этом не говорил, да ведь никто и не спрашивал. Раньше еще любил подглядывать в свое прошлое прижимался лицом в сумеречном начале или конце дня к собственной тропке, будто нюхал следы, а теперь
Он и про это теперь не думал, и оно было в прошлом, и прошлое - было же оно, иначе откуда бы взялось настоящее, откуда бы вырастало бедное мыслимое будущее, - теперь стало пенкой на молоке,- следили за ним, пестовали, боялись, чтоб не сбежало, готовились кашку варить, а теперь пропало, стало чужим... и чужим, и своим сразу.
Куда гнать коней?
Вот о конях он любил говорить. Всадники, кочуи, номады... Говорил, что дед его командовал казачьим корпусом и будто бы когда внук приезжал в те места, где полуслепые старухи еще помнили генерала, они, пораженные, на голос внука вставали с лавочек, кланялись и тянулись погладить плечико.
Он знал точно, что дед был простым сабельником у красных, но раз придумав историю, говорил, чтоб говорить. Рассказывал, что дедов брат перебегал от белых к красным, а попал к Махно - и тот зазывал на тачанки, а в ответ на молчание полыхнул над головами из маузера. Так и легли! И Нестор Иваныч погнал всех...
– засранцев таких мне тут не надо!
Смеялся в рассказе старый казак, смеялся внук, обнимал новопроизведенных сотников и подъесаулов, смеялись офицеры, будто бы смеялся и сам Махно, непонятый крестьянский вождь.
Наутро после хмельного вечера, стыдясь, вспоминал, что лег вчера внуком геройского красного генерала, а через день вновь называл себя наказным атаманом вольного казачьего войска на брегах Невы, грозил самозванцам и присваивал звания собутыльникам.
При встрече кричал:
– Есаул Григорьев! Как службица в двенадцатом линейном? Нет ли шпионов иль хитрованов? А то мы тут досидимся. А ну-к служивскую!
– И первый начинал высоким голосом:
Не для меня весна придет,
Не для меня Дон разольется!
Красиво вел, потом обрывал после двух строк, будто б слезно затосковал иль плакал невидимыми слезами.
Конь вороной с походным вьюком,
У церкви ржет, кого-то ждет!
Еще две строки вел, и привычные друзья уж начинали догадываться, что дальше не знает, но лицедеили в одном хороводе.
И он сызнова морочил разговорами о старухах, встающих навстречу отпрыску генерала-героя, о девках-красавицах времен верховского восстания, тянувших ручки, чтоб потрогать и перекрестить.
Синел словесный Дон, акварельно зеленели луга в предместьях хохлацкого Богучара, дороги открывались на степное Чертково, верховскую раскольничью станицу Казанскую и на Монастырщину, и на всякой дороге попадался слободской еще казак, прущий на взгорок от Дона с вложенными в переплет от "Капитала" листками апокрифа Еноха. Машины выли, подползая к понтонам, горизонт гладил танковый полк, охранявший новограницу с хохлами, а старик шествовал, не отводя глаз от листа.
...И все устрашится, и стражи содрогнутся, и великий страх и трепет обоймет их до пределов земли, поколеблются возвышенные горы, и высокие холмы опустятся и растают, как сотовый мед от пламени.
Пересказывал атаман все, будто бы различенное им с высоты седла, и цыганята залиманского Богучара, вживленные в разговор, потешались над нелепым всадником и над брехуном, не веря ни в одну книжку и ни в одну строку.
И тихо-тихо еще сообщал атаман, что и в эти дни бродит по Дону ходок с Запорожья - всякого встречного вымерит взглядом, угадывая средь нынешних наследников злых исполинов, которых числом два ста:
...Семъяза, Уракибарамеела, Акибеела, Рамуела, Армерса, Цакебе, Марксела, Фрейдела, Кравчара - и прочих всех из двухсот, которые зачали и родили ростом в три тысячи локтей великих исполинов, согрешающих по отношению к птицам и зверям, достающих главою неба и дурно поступающих с людьми.
Ведь во все доброе внедряется Ариманово зло - кометы, ветры, нечистый огонь, яды в растения, свирепые и кровожадные звери, которые суть наущения духа смерти.
– Надо бдить, господа! Ш-ш-ш! За литературной шпионологией будущее! Братья сербы все уж там испытали, все поняли. А у нас тут свой хазарский словарь! О-о, не открывайте, братцы, свой цвет... Даже рогатый не знал, где патриарх строит ковчег!
И вот разговоры эти и рассказы потихоньку, полегоньку, зыбкой рысцой-трясцой, с песней, с истинно пьяной слезой становились особой жизнью. То, что вправду было, того не было, а то, чего не было, утверждалось в правах и пело песни, требовало знаков первородства и наследства и баб завлекало, и женщин, и доверчивую провинциалочку приклоняло к плечу - и находило слова.
– Господин наказной атаман!
– кричали ему от столов.- Подойдите... Покорнейше просим!
И он подходил.
– Господа офицеры!
– вздергивал вверх словами, и новообращенные сотники, подъесаулы и хорунжие тянулись, признавая игру. Было мало денег, было дорогое вино, было много слов и много знакомых, и всем нравились строчки давних казачьих. Как комары, толклись разговоры о том, как помыслить немыслимое, и еще больше нравились слова донских старинных.
Не для меня весна придет,
Не для меня Дон разольется.
Не для меня - я никогда не видел его ни в разлившейся вольной стихии, ни в тихом подледном сне,- он один раз показался мне, когда поезд прогромыхал по мосту в Ростове и внизу масляно колыхалась затравленная вода.
Не жил тем, что было, не хотел жить - а что было? Детство и юность - и все богатство, а потом сотни книжек, чистая бумага, беспутство; не потому так жил, что ускользал от праведности, а потому, что пути не знал, не познал. А кто его знает, скажи?