Здесь шумят чужие города, или Великий эксперимент негативной селекции
Шрифт:
Впрочем, и бурной деятельности Мещанинова в Париже (он был общественник, помогал скульптурному ателье Русской академии, играл заметную роль в Обществе русских художников), и самой Великой парижской эмиграции подходил конец. В 1939 году Мещанинов еще успел показать свою перспективную выставку в парижском Малом дворце, что у моста Александра III (Пти Пале), а вскоре ему пришлось бежать в Америку. Это помогло ему выжить, он работал еще семнадцать лет за океаном. За не сколько лет до смерти он создал («в несвойственной ему экспрессивной манере», как отмечают критики) скульптуру «Мужчина с мертвым ребенком», навеянную трагедией Холокоста…
Умер Мещанинов в Лос-Анджелесе в 1956 году, хотя, если полагаться на сведения, сообщаемые заслуженным знатоком Мещанинова, московским искусствоведом Александрой Шатских, умер Мещанинов вовсе даже во Франции
Кстати, о Маревне, изучавшей Монпарнас чисто эмпирически, по мужской линии. В трудную пору жизни она имела серьезные виды на Мещанинова, ждала от него брачного предложения, но поскольку его не последовало, написала в мемуарах, что человек он был скучный, не такой яркий, как Савинков, Эренбург или Цадкин, и даже не такой пленительно-толстозадый, как Ривера или Волошин: «Оскар приходил время от времени меня повидать… Фишер надеялся, что мой скульптор, который не блистал ни красотой, ни умом, но был работящим и наделен был некоторым талантом, сделает мне предложение выйти за него замуж. Я-то знала, что я на это не смогу пойти, ни ради себя, ни ради ребенка: я его совсем не любила. Но ни разу речь об этом у нас даже не зашла, самое слово не было произнесено».
Думается, что Мещанинов был человек менее экстравертный, чем авантюристы и террористы из монпарнасской компании Маревны. Мещанинов чаще всего помалкивал. Но Маревна умолчать ни о чем не смогла.
Сосед Мещанинова по знаменитой вилле в Булони, построенной Корбюзье, — Жак Липшиц (или Хаим-Якоб Липшиц) был сыном подрядчика из литовских Друскеников, а мать его была дочерью владельца гостиницы. Это мать, тайком от отца, дала ему (уже после окончания хедера, коммерческого училища и гимназии) деньги на поездку в Париж, где восемнадцатилетний Жак учился скульптуре у Энжальбера в Школе изящных искусств. Видимо, в те годы он и жил в «Улье». После поездки на родину он вернулся в Париж и поселился на Монпарнасе. Он знал всех на Монпарнасе, и его знали все (и Модильяни, и Пикассо, и Сутин, и Жакоб, и Диего Ривера). А в 1915 году он встретил красивую поэтессу Берту Китроссер, которая только недавно разошлась со своим мужем-писателем Михаилом Шимкевичем и растила сына Андрюшу. Шимкевичи были из знаменитой петербургской семьи (один из них, видный зоолог, был даже ректором университета). Липшиц стал процветающим скульптором-кубистом и вскоре переехал на собственную виллу в Булонь. Впрочем, наряду с авангардными, «прозрачными» (дырявыми) скульптурами, он делал вполне реалистические бюсты знаменитых людей и собственной жены. Бюсты Коко Шанель и Берты — среди моих любимых скульптур.
В 20-е и 30-е годы процветающий Липшиц очень интересовался большевистскими успехами в России, входил в просоветскую группу художников «Удар» и в коммунистическую Ассоциацию революционных писателей и художников. Революционность повлекла его в 1935 году в столицу художественных свобод Москву, где он надеялся создать скульптуры для московского здания Корбюзье, но получил только заказ на скульптурный портрет охранника свободы Ф. Дзержинского (который он вскоре и отлудил из бронзы). Однако, как пишет искусствовед Шатская, Лившиц в Москве 1935 года «почувствовал враждебную настороженность». Трудно сказать, что бы значило это сообщение. Может, «солдаты Дзержинского», портрет которого он сотворил по их заказу, пожелали, чтоб он отработал гонорар им известными средствами, а скульптор вдруг испугался. А может, уже собравшийся переезжать навечно в Москву Липшиц вдруг ощутил острым нюхом художника затаенную угрозу и без задержки унес ноги. Меньше повезло его пасынку, сыну Берты и Михаила Шимкевича, юному Андрею. Он отправился в Москву к революционеру-отцу, ставшему там крупным военачальником и жившему в знаменитом комиссарском «Доме на набережной». Отец Андрея день и ночь пропадал в штабе, где готовился план окончательного завоевания еще не
— Мама, это я, Андрей…
— Но ты же давно умер. Мне сказали, что ты умер.
— Мама, я жив.
Придя в себя, Берта приоделась и поехала по старым друзьям. Она должна была вытащить мальчика из ихнего «рая». Подруга Эльза Триоле сказала, что ему лучше оставаться в «раю» — он там привык. А здесь у всех такие трудности — у них с Луи Арагоном такие трудности — только что купили графское поместье, но в нем нет… Берта не послушалась бесстыжую и бесплодную Эльзу. Она выцарапала у них своего мальчика. Этому старожилу ГУЛАГа, говорившему на изысканном французском, а по-русски одними матюжками, было в ту пору уже сильно за сорок… Он так и не приобрел ни семьи, ни профессии…
Эту виллу построил для знаменитого скульптора Липшица знаменитый архитектор Ле Корбюзье. Потом на ней жил пасынок Липшица, долгожитель ГУЛАГа (27 лет ни за что ни про что) Андрей Михайлович Шимкович. Фото Бориса Гесселя
Когда я впервые попал в гости к Андрею на булонскую виллу Липшица, построенную его другом Корбюзье, Берты уже давно не было в живых, да и сам Жак-Хаим-Якоб мирно покоился на острове Капри, прожив последние четверть века своей жизни в браке с американской скульпторшей Юллой Хальберштадт, подарившей ему дочь Лолу-Рашель. Видимо, именно эта дочь, а может, и другие американские родственники покойного Липшица пытались в год моего приезда выжить Андрея со знаменитой виллы, насквозь провонявшей Андреевыми кошками. Время от времени Андрея вызывали в суд, но французское правосудие, похоже, больше симпатизировало неунывающему зэку, чем нервным заокеанским богачам.
Кроме многочисленных кошек, у Андрея была собака Мотька, оставались еще несколько старых картинок на стенах и богатейший запас русских лагерных баек. Но французской исторической науке его байки не пригодились: ей хватало учебника русской истории, сочиненного в Москве, на Старой площади, и подписанного Луи Арагоном. Впрочем, Андрея это равнодушие французских экспертов к тонкостям реального социализма мало трогало — у него были свои конкретные заботы.
— Я беру в аптеке 90-градусный спирт, развожу пополам, — объяснял он. — Остается достать пустую бутылку из-под «Московской» — и я готов к приему гостей. Так что пенсии мне хватает…
Лагерный друг Андрея, московский поэт Рома Сеф, и его жена Ариела рассказывали мне, что Андрею удавалось даже откладывать кое-что из своей пенсии «на черный день». Он также оставил в шкафу большой запас консервов — тоже «на черный день». Бывший советский зэк знал, что бывают черные дни.
Бывший отчим Жак-Хаим-Якоб Липшиц оставил более внушительное наследство (или даже наследие) — монументальные композиции из серии «Образы Италии», композиции «Мир на Земле», «Народное государство», «Между небом и землей», «Мать и дитя», «Прометей»… Ну и мемуары, конечно, оставил, и виллу в Булони, и еще виллу, и еще кое-что по мелочи.
Однако больший след, чем знаменитый Липшиц, оставил в памяти парижан другой обитавший в «Улье» скульптор русского происхождения, русско-еврейско-французский гений, уроженец то ли Витебска, то ли Смоленска, Осип Алексеевич (а может, и Иосель Аронович) Цадкин. Судя по некоторым отзывам, он себя и не считал евреем, даже не совершил традиционной поездки в Израиль, предпочитая французский департамент Лот (где у него был старинный дом), почитавшие его Голландию и Бельгию, а также свой парижский домик-ателье напротив Люксембургского сада. А любимыми героями его скульптур были Орфей, Арлекин, Бах, Ван Гог, Пушкин…