Здесь живу только я
Шрифт:
А наверху в разрушенный, стертый начисто Ленинград вошли белые. Вошли они не сразу – три раза посылали они разведотряды, и только третий отряд вернулся обратно. Тогда белые горделиво въехали на своих конях под православные песнопения, долго и заливисто смеялись, писали матерные слова на руинах города, а затем устроили грандиозную пьянку на три дня и три ночи. И напились они, и стали плясать и орать цыганские песни, и пели они так, что даже ленинградцы слышали их под землей.
А потом они свезли со всего мира рабов и отстроили новый город на этом месте — большой, красивый, современный — и это уже был
Только мавзолей Ленина остался стоять посреди города, потому что трогать его белые побоялись.
И строить под городом новое метро они тоже побоялись.
***
А пока он спит, подумал Мюнхгаузен, на подоконнике уже выросли вечерние желтые тюльпаны, и он даже не заметил, как они поднялись из земли, распустились, встали в свой полный рост – а теперь уже поздно. Придется ему ждать утра, чтобы снова увидеть их. Странно, он никогда не ел их сам. А ему стоило бы попробовать – хотя нет, тогда он все поймет и не станет есть ничего, кроме желтых тюльпанов. А тогда не достанется мне. Нет, не надо ему их пробовать. Ха, вот он перевернулся на левый бок – значит, пытается снова уснуть. Нет уж, дружище, я лучше тебя знаю, когда тебе надо вставать.
Кот спрыгнул с подоконника и забрался на кровать, а затем принялся нагло топтаться по одеялу.
Вот так, вот так, просыпайся, с добрым утром тебя, хотя сейчас вечер – ты опоздаешь на работу. Это будет ужасно. Не пытайся меня отогнать – я укушу тебя за пятку. Вот так... Ха! Промахнулся! А за вторую? Даже не думай ударить меня. И еще раз, и еще, а вот тебе лапой! Вставай, говорю тебе. За окном сейчас серое небо, но дожди наконец прекратились. И сегодня у тебя закончатся сигареты – не зря я загнал предпоследнюю пачку под кровать, где ты не сможешь её найти. Вставай, сонная харя, вставай.
Петр перевернулся на другой бок.
***
«Из воспоминаний Якова Алексеева, соседа Юлиана Фейха в последние годы жизни.
Фейх очень хотел снова на фронт. Его не пускали – он сильно хромал из-за ранения, полученного еще в Гражданскую. Говорили, что его литературное творчество поможет фронту больше, чем умение стрелять. Он злился и негодовал, но и сам прекрасно понимал, что будет скорее обузой для всех остальных. Но я помню, как за месяц до смерти мы с ним говорили о войне – а о чем еще можно говорить в такое время? – и он пообещал, что умрет на фронте с оружием в руках. К тому времени он уже очень плохо выглядел – похудел еще сильнее, чем я. Я пытался помочь ему, чем мог, но получалось не всегда – ведь я сам должен был как-то выжить.
Той зимой умерли все, кого мы знали. В квартире мы остались вдвоем.
Когда настал 43-й, появилась и надежда на то, что все это скоро закончится. В воздухе бродило заметное оживление. Мы получали хорошие новости с фронта, и это порой радовало сильнее лишнего куска хлеба. А Фейх все говорил о том, как он пойдет на фронт. Как он обманет комиссию, притворившись здоровым, возьмет винтовку и пойдет убивать немцев. Только этого он хотел – убивать немцев. Я думаю, если бы он все же снова пошел на фронт, он все же успел бы забрать с собой на тот свет десяток-другой фрицев. Вот сколько в нем было тогда ярости. Он был очень сильным человеком. Он говорил: «Я умру с оружием в руках. Только такой видится мне моя смерть. Я переживу голод, переживу холод, выдержу любые болезни. Меня убьет только пуля, граната или штык.»
Но все вышло иначе. Меня положили в госпиталь с пневмонией. Фейх остался в квартире один. Я был уверен, что он переживет меня, что мне конец. Однако, я выкарабкался. А когда я вернулся в квартиру в середине февраля, там уже было пусто. Он умер в собственном кабинете, так и не дописав свою книгу. Где сейчас эти недописанные отрывки – тоже никто не знает. Но оно и к лучшему.»
Смородин закрыл книгу.
Надо было позвонить Грановскому и сказать, что сегодня самочувствие намного лучше.
Он проспал всю ночь и половину дня. Снилось что-то очень тяжелое, душное, неправильное, но он никак не мог вспомнить, что именно. Это было и к лучшему: некоторые сны лучше забывать сразу после пробуждения.
Петр прошел в ванную, включил воду и посмотрел на себя в зеркало – недельная щетина, синие круги под глазами, похудевшее лицо, впалые щеки. Может быть, именно так выглядел в то время Фейх, подумалось ему вдруг.
Он подставил ладони под струю из-под крана и опустил воду в лицо: стало легче и спокойнее. Вода всегда успокаивала его. Когда ему было не по себе, он всегда шел туда, где есть вода – и становилось легче.
Выходя из ванной, он набрал номер Грановского.
— Слушаю вас.
— Добрый день. Я чувствую себя намного лучше и могу сегодня…
— О, не беспокойтесь. Сегодня на работу выходит ваш коллега. А вы приходите завтра. Все в порядке.
— Хорошо. Спасибо. Тогда до завтра.
— До завтра. Отдыхайте.
Петр почувствовал облегчение и вместе с тем некий азарт. В его голову пришла мысль о том, что было бы неплохо зайти сегодня в музей и поговорить со сменщиком о том, что здесь происходит.
Кто он вообще такой, этот коллега? Как он выглядит? Грановский никогда не рассказывал о нем.
«Почему я не подумал о нем раньше, — разозлился на себя Петр, — Может быть, уже все было бы понятно».
Кот сидел на стуле и смотрел на него, прищурив глаза.
— Все будет хорошо, — подмигнул ему Петр.
Рабочий день начинался через два часа. Было бы хорошо добраться до музея к десяти, чтобы быть точно уверенным в том, что Грановский уже ушел.
Он сел за стол, закурил и набрал номер Германа.
— Да? — его голос был уставшим и недобрым.
— Привет. Сегодня я иду в музей. Буду разговаривать со своим сменщиком. Наверняка он что-то знает. Ты со мной?
— Нет. Извини. Прямо сейчас я еду за формой для завтрашних съемок. Не могу.
Петр усмехнулся:
— Я почему-то знал.
— Не обижайся, пожалуйста.
— Все хорошо. Пока.
— Пока.
Час он провел в раздумьях, расхаживая кругами по комнате, а затем оделся и поехал в музей.
***