Зеленая лампа (сборник)
Шрифт:
«Лиде Толстой про девочку Суок и мальчика Тутти. Не надо любить мышей. С уважением, Юрий Олеша».
Это «с уважением» преисполняло меня гордостью невероятной.
3
Наверное, мало кто сейчас помнит строчки из стихотворения Ярослава Смелякова о приближении московской зимы:Уже из бидонов молочниц льется
Хрустящее молоко…
Прочтет молодой читатель и усомнится: «Как это может быть хрустящее молоко?» Да и само слово «молочница» почти исчезло из нашего обихода. А во времена моего детства, да и значительно позже, это была весьма уважаемая и необходимая принадлежность московской жизни.
Каждый день, в любую погоду, в ранние-ранние часы на центральных улицах Москвы и в переулках, узких и путаных, можно было встретить женщин с перекинутыми через плечо тяжеленными дерюжными мешками, в которых погромыхивали бидоны с молоком и позванивали высокие алюминиевые кружки, литровые и пол-литровые. Это молочницы спешили к своим постоянным клиентам – разносили молоко по квартирам. Приезжали они из близлежащих деревень, названия которых ныне или совсем исчезли с карты Подмосковья, или превратились в новые микрорайоны: Черемушки, Крылатское, Кунцево, Отрадное, Бутово и даже Хлебниково.
Добирались молочницы до города где пешком, а где на попутных телегах летом или розвальнях зимой. Остановить их не могли ни дождь, ни жара, ни мороз, ни пурга – вот и случалось, что зимой молоко подмерзало, и, когда его переливали из бидона в кружку,
У нас тоже была своя молочница, Екатерина Ивановна Голованова. Она появлялась в нашей коммуналке ровно в семь утра: летом – повязанная чистой, белой в мелкий черный горошек косынкой, зимой – до глаз укутанная в серый пуховый платок. У молочниц покупали не только молоко, но и овощи. А к Пасхе, когда телились коровы, – парную телятину, к Новому году и Рождеству они же приносили жирных, специально откормленных гусей.
У молочниц москвичи снимали на лето дачи. Вот и мы летом 1926 года сняли у нашей Екатерины Ивановны дачу в селе Всехсвятском на Головановской улице. Называлась она так потому, что буквально в каждом втором доме жили семьи по фамилии Головановы.
Если перевести это в нынешнюю топографию Москвы, то улица эта находилась сразу за станцией метро «Сокол», в урезанном и перестроенном виде существует она и поныне, только именуется Головановским переулком. А тогда это была тихая деревенская улица, поросшая травой-муравой. Деревянные дома, окруженные палисадниками и огородами, мирно дремали за серым штакетником, раздавалось голосистое петушиное пение, мычание коров и блеяние коз, а кое-где и лошадиное ржание.
Родители усадили нас с бабушкой на извозчика, сложили под ноги нехитрый дачный скарб, а сами, нагрузившись сумками с провизией и посудой, отправились вслед за нами на трамвае номер 13, благо его конечная остановка находилась совсем неподалеку от дома Екатерины Ивановны, на булыжном Ленинградском шоссе, которое москвичи по привычке еще называли Петроградским.
Но если Головановский переулок, хоть и неузнаваемо преображенный, сохранился, то село Всехсвятское исчезло бесследно, и только старые москвичи еще вспоминают о нем. А жаль… Село это было знаменитое, одно из древнейших в Подмосковье.
Возникло оно около шестисот лет назад, а в XVII веке стало вотчиной сокольничего Ивана Милославского – участника стрелецкого заговора против Петра I. Им и была воздвигнута в 1683 году церковь Всех Святых, которая и дала название селу – Всехсвятское. Этот драгоценный историко-архитектурный памятник сохранился и поныне, только теперь церковь со всех сторон зажата коробками многоэтажных домов, а в то далекое лето, когда жили мы здесь на даче, стояла она на просторном зеленом лугу, летом расцвеченном ромашками, клевером, кашкой, цикорием.
За церковью находилось небольшое кладбище, и время от времени к церкви медленно приближалась похоронная процессия: белый катафалк, на котором высился обитый глазетом гроб, был запряжен парой лошадей, укрытых белой или черной огромной сеткой с длинными кистями. Между ушами у лошадей покачивались пушистые траурные султаны.
Служба в церкви шла ежедневно, утром и вечером, а когда службы не было, церковь не запиралась, двери ее были раскрыты, и если заглянуть, то было видно, как уютно мерцают свечи и огоньки, отражаясь, поблескивают в золотых и серебряных окладах икон.
Одним из летних развлечений было ходить смотреть в церкви крестины и свадьбы. Невесты в белых шелковых платьях с развевающейся фатой, в венке из померанцевых цветов все до единой казались мне красавицами из сказки, и я втайне мечтала о таком наряде.
Младенцев приносили крестить в длинных кружевных рубашечках с розовыми или голубыми лентами и в одеяльцах, тоже розовых или голубых. Я знала: если ленты голубые – крестили мальчика, ну а если розовые – девочку.
Мы много гуляли с бабушкой по окрестным полям и лесам, собирали грибы и лесную землянику. Я с интересом слушала ее рассказы о здешних местах, о том, что давно-давно неподалеку от нашего села (много лет спустя на уроках истории я узнала, что было это в 1608 году) стояли войска во главе со Скопиным-Шуйским, изгнавшие из Подмосковья Лжедмитрия, которого прозвали в народе Тушинским вором.
Когда тебе четыре года, разобраться в хронологии довольно сложно, и, внимательно слушая бабушку, я порой спрашивала ее: «А ты это помнишь?» – «Что ты только говоришь! – со смехом восклицала бабушка. – Я все-таки немного помоложе, мне всего 56 лет, а не 560!» – «Но ты же жила до революции!» – настаивала я. Мне казалось, что все, кто жил до революции, были свидетелями всех исторических событий, начиная чуть ли не с татарского ига, тем более что бабушка, читавшая Карамзина и Ключевского, Соловьева и Костомарова, так красочно повествовала о временах минувших, что нетрудно было подумать, будто она и впрямь являлась если не участником их, то уж наверняка свидетелем…
Жили мы у Екатерины Ивановны на втором этаже, в мезонине, комната была маленькая, со скошенным потолком и небольшим балконом. Если выйти на балкон, взобраться на маленькую скамеечку и перегнуться через перила, то перед тобой открывался чудесный вид: зеленая Головановская улица убегала вдаль, в поля, там поблескивала какая-то речушка, на горизонте синела зубчатая кромка леса, по полям бродили пестрые стада, и над всем этим – небо, голубое, с легкими облаками…
Мне и до сих пор по ночам снится этот сине-зеленый простор, а каждый раз, когда я выхожу со станции метро «Сокол», ловлю себя на том, что где-то в душе брезжит надежда – вдруг свершится чудо: стоит только зайти в переулок – и снова откроется тот далекий-далекий незабываемый пейзаж…
Одно лишь воспоминание омрачает то безмятежное лето. Однажды, когда выдался сумрачный холодный день, надели на меня белый атласный капор, украшенный яркими шелковыми цветами. Я с гордостью долго бродила возле дома по улице, надеясь, что кто-нибудь заметит мой нарядный головной убор. И заметили. Только это были не соседи, а две козы. Я дружески погладила их, почесала между рогами, и тогда одна из коз протянула ко мне морду и быстро сжевала с капора веселые шелковые цветы. А я залилась громким ревом.
Перед домом был палисадник, откуда по вечерам через раскрытое окно доносились упоительные запахи табака, резеды, маттиолы. К осени расцвели флоксы, георгины, золотые шары. За домом большой двор с коровником, птичником и маленькой банькой. Два раза в неделю Екатерина Ивановна растапливала баньку и приглашала нас с бабушкой попариться, косточки размять. Бабушка растирала меня жесткой мочалкой с мылом – и лицо тоже, – окатывала с головы до ног теплой водой из оцинкованной шайки. Потом меня заворачивали в одеяло и несли на руках в дом. Вечера к осени становились всё прохладнее, а звезды всё ярче и небо темнее – так и запомнилось мне: ночная прохлада, высокое небо и запах осенних цветов…Во Всехсвятском мы прожили до поздней осени, потому что возвращаться нам было некуда. Дядя мой, у которого мы жили, закончил свой ФОН и по распределению уехал с женой в Ростов-на-Дону, а комнату должен был сдать в домком, нас же управдом прописывать отказался, так как приглядел эту комнату для своих родственников, приехавших из деревни, которые имели на нее больше прав в силу своего пролетарского происхождения.
Вот и жили мы у нашей Екатерины Ивановны в летней комнате, обогреваясь керосинкой «Грец».
Отец мой, юрист и экономист по образованию, работал в Госплане РСФСР, часто ездил в командировки и был очень увлечен своей работой. В Госплане его ценили и обещали при первой же возможности обеспечить жильем. Но время шло, уже облетала листва, в нашем палисаднике лежали желто-красные груды опавших листьев, и так весело было валяться и прыгать на них!
Но вот наконец-то наступил день, а вернее, вечер, когда родители вернулись из города взволнованные и счастливые и сообщили, что завтра нужно идти за ордером на комнату, которую отцу, по ходатайству Госплана, согласилось выдать Общество возрождения Китая! Все ликовали, хотя, что это было за Общество и в чем заключалась его деятельность, способствующая возрождению братского Китая, я так до сих пор и не знаю…
Но так или иначе, не прошло и недели, как мы снова катили с бабушкой на извозчике в самый центр Москвы, в Воротниковский переулок, где мне довелось прожить восемнадцать лет. До сих пор этот район Москвы занимает в моем сердце особое место.
Пока мы ехали, я представляла себе, что в доме, где нам предстояло жить, обитают только китайцы, а они мне очень нравились, потому что еще в Газетном переулке китайцы часто приходили во двор и торговали красивыми бумажными игрушками – веерами, складными шариками, мячиками на резинках, туго набитыми опилками и лихо прыгающими от земли до ладошки. Я представляла дом, куда мы ехали, от крыши до фундамента увешанным китайскими фонариками, веерами, сургучными трещотками, мячиками, короче, всеми сокровищами, которыми торговали волшебники-китайцы…
А тем временем мы уже миновали Петровский парк, Яр, Александровский вокзал, Триумфальную арку и Триумфальную площадь, покатили по Тверской и свернули в Старопименовский переулок, еще поворот, и вот он, наш – Воротниковский!
К великому моему разочарованию, дом, возле которого мы остановились, был самым обыкновенным московским особняком, с мезонином в три окна и запертыми воротами. Бабушка попросила извозчика постучать кнутом в ворота, и на стук вышел – нет, не китаец, а дворник в длинном холщовом переднике, приветливо поздоровался, поздравил с приездом и сказал, что зовут его Анитула. «А если по-вашему, – добавил он, – то я – Алексей!» Был он татарин, как большинство московских дворников в те годы.
Алексей отодвинул тяжелый железный засов, ворота со скрипом распахнулись, и мы въехали на просторный двор и подкатили к деревянному крыльцу, где нас уже поджидали мои родители. Из окон, выходивших во двор, на нас поглядывали любопытные соседи, и я тщетно искала среди них хоть одного китайца, но, увы, все это были самые обыкновенные лица. Правда, позже мы узнали, что один китаец в нашем доме все-таки жил, он работал в китайской прачечной, находившейся неподалеку в Дегтярном переулке. Мы с ним вскоре очень подружились, а через много лет, когда мне исполнилось лет тринадцать, он даже признался мне в любви такими незамысловатыми стихами:
Люди живут, как цветы цветут,
Моя голова вянет, как трава…
Произнес он эти стихи тоненьким жалобным голосом, и мне было его очень жаль, но ответить на его чувства я, при всем добром к нему отношении, так и не смогла…
Мама смеялась: «Что ж, первое предложение в тринадцать лет, не так уж плохо!»
Быстро выгрузили из пролетки узлы с вещами, и отец, взяв меня за руку, повел по длинному витиеватому коридору куда-то в глубь дома, пока мы не остановились возле двери, высокой, красного дерева, в которую было вмонтировано большое зеркало в тонко витой бронзовой раме. Ручки на двери, как, впрочем, и на других дверях тоже, были бронзовые, и, когда на них нажимали, они издавали мелодичный звон.
А вот и наша комната! Высокие (почти пять метров) потолки, темно-красные обои, наборный паркет и два узких длинных окна, выходивших в тихий Дегтярный переулок. Больше всего меня поразил камин, в котором отец, ожидая нас, уже развел огонь. Поленья, сложенные домиком, весело потрескивали, распространяя тепло и живой прыгающий свет, – тени бежали по стенам и немногочисленной и совсем незнакомой мне мебели. Впрочем, ни большой книжный шкаф, ни обеденный стол, ни широкая тахта не привлекли моего внимания. Меня заворожил камин. Сложенный из темно-розового кафеля, он был украшен тончайшей лепниной – позже мне рассказали, что на нем изображена сцена из «Фауста». Веселая пирушка; и Фауст в шляпе с пером и ниспадающем складками плаще, с пенящимся бокалом в руке, был сказочно красив. Стол, уставленный бутылками, фруктами и другими яствами, – всё это было из какой-то другой, неведомой жизни. А под лепной картиной надпись готической вязью: «Кто провел свою жизнь без вина, карт и женщин, тот провел свою жизнь дураком!» Под этим легкомысленным «лозунгом» протекали мои детство и отрочество, пока в 1937 году очередной домоуправ не явился к нам с комиссией и не заявил, что, возможно, бывший владелец особняка, богач купец Ляпин, зарыл в камине клад, и потому его необходимо разбить, а вместо него сложить беленую кирпичную голландку. И, несмотря на мамины мольбы, камин варварски разрушили тяжеленными молотками. Долго еще потом валялись по двору розовые осколки, и следующее поколение дворовых ребятишек играло ими в классики или просто гоняло по асфальту, которым к тому времени залили наш когда-то мощенный булыжником двор, с пробивающейся сквозь камни жесткой короткой травой. А у меня так и не хватило духа подобрать хоть один из них – ведь это были вещественные осколки счастливых детских воспоминаний. А воспоминания должны быть бесплотны – так как-то надежнее…
Пока я не отрываясь глядела на пляшущее в камине пламя, взрослые распаковывали вещи, и вот уже моя складная железная кроватка – единственная вещь, привезенная из Баку, – заняла уготованное ей место, волосяной матрас покрыт белой простыней, а поверх большой подушки легла маленькая думка в белой с розовыми крапинками наволочке, словно приглашая меня ко сну.
За окнами быстро темнело. Вдруг в окне я увидела странного человека в перепачканном ватнике с деревянной лестницей через плечо. Он приставил лестницу к чугунному столбу, на котором высился шестигранный фонарь, ловко взобрался на нее, уверенным движением сбросил крючок с одной из створок фонаря, стал что-то наливать куда-то из железной банки, чиркнул спичкой, и фонарь загорелся мягким немигающим светом, выделив из темноты большой дом на другой стороне переулка и немногочисленных прохожих. В нашей комнате тоже стало светлее…
Этот человек, которого взрослые называли «фонарщик», появлялся каждый вечер, едва начинало темнеть, и каждый вечер загорался фонарь и горел до утра, и нередко, проснувшись ночью, я садилась на постели и несколько мгновений смотрела на него, прислушиваясь к дыханию взрослых, а потом снова зарывалась в освещенную фонарем подушку, пахнущую сном, и блаженное чувство уюта и надежности бытия охватывало всё мое существо…
4
Мирно потекла наша жизнь в старом, желтом, словно осенний лист, особняке. Совсем неподалеку звенели трамваями Тверская и Малая Дмитровка, изредка гудели автомобили, хлопали двери магазинов и кинотеатров, куда-то торопятся прохожие. А здесь, в Воротниковском, – тишина. По утрам меня будило петушиное пение – в дровяных сараях, где так вкусно пахло свежей древесиной, дворники держали кур. Переулки вымощены разноцветным булыжником, и так было весело смотреть, как из лошадиных подков вдруг вырывались яркие искры. У ворот – тумбы из белого московского камня, а тротуары выложены большими квадратными плитами из такого же камня.