Зеленые млыны
Шрифт:
Глава ШЕСТАЯ
Нигде в мире не делают того, что делают лемки, освящая первый хлеб. Выбирают самую большую в Зеленых Млынах печь, приглашают каравайщиц, те выпекают грандиозный каравай из муки нового помола, потом одевают парня и девушку в старинный национальный наряд, возлагают им на головы пшеничные венки и на расшитом полотенце свежий каравай проносят под музыку через все село на площадь. Там процессию встречает толпа, перед которой стоит стол, накрытый белой скатертью. Из толпы выходят самые древние в селе старик со старухой, также в национальных костюмах, принимают у молодых каравай и даруют его народу — возлагают на стол. Старик говорит высокие слова о хлебе, об извечном благе обладать им ныне и всегда, о счастье сеять и собирать его, о земле, которая ни на что не годна без наших рук и нашей заботы. Потом берет нож, и под исполняемый музыкантами гимн «Твой день настал» лемки семьями подходят к столу, и каждая семья получает свою часть каравая, по числу едоков. Можно разделить и съесть этот ломоть здесь, а можно отнести домой и там причаститься в семейном кругу, после чего уже всем дозволяется печь хлеб из муки нового урожая. И никто из лемков не смеет обойти этот ритуал первого хлеба, если не хочет накликать беду на себя и па Зеленые Млыны. Говорят, в свое время даже Михей
Лемки и до сей поры связывают мельницу с Гордыней, отправляясь туда, говорят только так: «Иду к Гордыне». Правление колхоза они называют Аристархом. «Откуда?» — спросишь лемка. «От Аристарха», — ответит он, хотя самого Аристарха сегодня и в глаза не видал! Колхозную соломорезку они только до тех пор называли соломорезкой, пока там не потерял руку Проц (он, кстати говоря, умер от этого). А теперь о соломорезке выражаются не иначе, как «Проц сегодня как на пятой». О своем ребенке отец может заявить: «Вот закончит Леля Лельковича, и шабаш». То есть этим он хочет сказать, что не станет дальше учить своего лоботряса. А когда в колхоз прибыла молотилка и лемки увидели, на что она способна, то за ее трудолюбие и ненасытность машину сразу же окрестили Яремом Кривым. «Меня на все лето поставили к Яреме Кривому», — пожалуется лемк лемку, и этим больше сказано, чем — назначили на молотилку. Так же, как «иду на мельницу» — это просто ничего, нечто весьма нейтральное, а вот «иду к Гордыне» — тут и воспоминание о прошлом, о том, что Гордыня непременно потребует мерку за помол, и без числа всяких других подтекстов и оттенков, без которых лемк, не прибегай он к ним, выглядел бы по меньшей мере простаком.
Так вот, «Ярему Кривого» Аристарх согласился предоставить школе только на одну ночь, исключительно для ржи, которую цепами молотить трудно, по Лель Лелькович знал, что стоит молотилке очутиться на школьном току, она там и увязнет. И вот однажды вечером великий труженик «Ярема Кривой», прицепленный к трактору, запыленный и натруженный, отделился от огромной скирды, которую накидал за одну неделю на ржаном клину, и медленно двинулся в село, к школе. Впереди трактора, показывая дорогу, степенно ехал верхом Лель Лелькович, на крыле трактора сидела Мальва, пока единственная барабанщица в Зеленых Млынах (она обучилась этому делу еще в коммуне). Мы шумливой веселой толпой бежали вслед, кто побойчее, те даже взобрались на «Ярему Кривого» и сидели там тихо, чтобы Лель Лелькович не увидал. А сам Ярема Кривой ждал эту процессию у ворот школы, прикидывая, пройдет «он» в ворота или нет. Наш сторож и завхоз немало гордился тем, что такую прекрасную и дорогую вещь назвали его именем. Это уже бессмертье, а бессмертье для лемка большее, чем жизнь. Ярема Кривой прихрамывал на правую ногу, обутую в громадный сапог, на несколько размеров больше, чем левый. До сих пор школьный хлеб со всех тринадцати гектаров он обмолачивал цепом. Молотьбу начинал после спаса и с небольшими перерывами на праздники, которых придерживался пунктуально, продолжал до самой пасхи, всякий день напоминая школе, на ком она держится. Он был и сторожем, и завхозом, и кучером, и конюхом — всем, кем доводится быть такой особе при школе. Но несправедливо было бы считать его просто тружеником, радеющим лишь о благе других, о благе школы. Такие должны еще изо дня в день трудиться в поте лица, чтобы прокормить и самих себя. Ярема запросто съедал решето старых груш из школьного сада, так называемых «терпких панянок», завезенных в свое время из Лемковщины. Он единым духом опорожнял крынку простокваши, после чего обтирал рыжие усы и оглядывал все вокруг — нет ли еще одной. Бывало, после великого поста он съедал сразу целую лопатку копченого поросенка, орудуя при этом складным ножом, — от окорочка оставалась на подносе только безукоризненно обглоданная косточка. Но и готовить такую вкусную ветчину, как он, никто больше в Зеленых Млынах не умел. А славного тывровского пива он мог в жаркий день выпить подряд тридцать шесть кружек, и не то чтобы на спор, а просто видя в этом всего лишь достаточную меру для утоления жажды и не придавая никакого значения этому «подвигу». Он умел и любил поесть, однако на школьных балах, на свадьбах и других торжествах вел себя сдержанно, с достоинством, как никто другой, и при необходимости мог удовольствоваться одной маковой росинкой. Он принадлежал к таким «машинам», у которых количество «горючего» вполне соответствует количеству затрачиваемой энергии. Хорошо позавтракав, он за несколько часов выкорчевывал пень старой груши, на что другому потребовалось бы несколько дней. Ну а уж доброты его и не измерить! Ее с лихвой хватало на всю школу, да еще сверх того — особо — на Леля Лельковича, которого он считал человеком не только прекрасным, но и великим.
Директор занимал в школьном здании две большие комнаты с отдельным парадным входом, и Ярема убирал там, топил печи, заправлял постель, регулярно проветривал одежду директора, чтоб ее не поела моль, стирал, крахмалил и гладил его рубашки, сам варил ваксу для директорских сапог и сам их чистил, а потом ставил на ночь у постели директора (с тех пор, как услыхал от него, что римский император Август тоже ставил на ночь обувь под рукой, у ложа). Когда же осенью между школой и селом образовывалась огромная лужа, которую не обойти, Ярема (если не было свидетелей) запросто переносил через нее Леля Лельковича на руках, и директор появлялся в клубе в таких начищенных до блеска сапогах, словно он перелетел в них через лужу.
Заслуги Яремы перед школой были столь очевидны и неопровержимы, что в отсутствие Леля Лельковича он становился для школы вторым по значению авторитетом после Кнрила Лукича, учеником которого сам был когда то. Недаром Аристарх говорил, что ему бы десять таких, как Ярема Кривой, так Зеленые Млыиы и горя бы не знали (речь шла, ясное дело, о Яремином трудолюбии). Аристарх всячески переманивал Ярему в кол хоз, но они так ни па чем и не сошлись. Ведь если б сошлись, то кто ж тогда переносил бы Леля Лелько влча через лужу? Вроде бы мелочь, а для Я ремы это гак важно, ведь Лель Лсльковнч был ему за сына, тем более, что собственных детей он не имел. Жена его умерла очень рано, от первых
— Лель Лелькович…
Ярема остановился посреди лужи, чего прежде никогда себе не позволял.
— Что? — спросил сверху директор.
— Оставьте ее.
— Кого? Паню?..
— Ну да…
— Что это вдруг?
— Не подходит она для нашей школы по происхождению. О другом я уж не говорю, хоть и красивая женщина.
Он вынес директора на сухое, сапоги так и сверкали, на их носках играли отблески звезд. Лель Лелькович поблагодарил, засмеялся, а Ярема побрел назад, мутя прибывшую после недавних дождей воду, на которую, едва подмерзнет, высыплет веселая гурьба школьников, чтобы полетать на подковках.
А тут на тебе — барабанщица. Та самая Мальва, которая живет в хате Парнасенок с агрономом Журбой, не то мужем, не то и вовсе чужим человеком (разные ходят пересуды); та самая Мальва, что присматривала за корытцами на плантации, наполняла их «пойлом» для бабочек, а теперь забралась на самый стол этой громадной молотилки и орудует там в очках, как ведьма. А знает ли она, кто стоит рядом, подает ей снопы и не спускает глаз с барабанщицы? Тот, кого ищут, кто на время превратил овин Парнасенок в своеобразную бойню, тот, кто забирал высохшие шкуры со стропил, а однажды повесил для Мальвы и агронома мешочек мяса. Ни Мальва, ни агроном ни за что бы не поверили, что похитителем всех этих волов, быков, коровок был Ярема Кривой — в единственном числе, то есть один одинешенек, без никого. Ярема имел привычку переговариваться со своими немыми жертвами, пока вел их к овину, и оттого создавалось впечатление, что он не один, на самом же деле только он орудовал и в овине, сам подымал бычка или вола на балку, сам свежевал, потом переносил мясо на телегу, оставленную в глини щах, и полевыми дорогами добирался до колхозной кладовой. А едва светало, снова отправлялся в глинища и уже свободно, тем же путем, каким вез мясо, доставлял нашкольный двор самую обыкновенную белую глину, которой потом белил школьное здание. Так он заметал следы на случай, если сюда пришлют собаку ищейку или следопыта; даже когда люди Македонского засели в овине и поджидали воров почти что две педели, он ухитрился несколько раз за это время побывать в глинищах и собственными глазами полюбоваться на ждущую его засаду.
Только один человек в Зеленых Млынах знал это — Сильвестр Макивка, гениальный музыкант, который когда то играл на свадьбах в соседних селах и был теперь для Яремы не то чтобы сообщником, а, скорей, наводчиком. Он называл ему тех состоятельных «индусов», чьи бычки и яловые коровки затем попадали в овин Парнасенок, чтобы спасти жизнь слабым детям.
Сильвестр Макивка приходовал мясо на вес и выписывал его школе. К чести Яремы надо сказать, что для себя он не выписал ни разу ни куска, они с Сильвестром поклялись, что не попробуют краденого, и за это любой суд оправдает их, если дело раскроется и получит огласку. Зато из этого фонда досталось несколько килограммов Мальве, которая совсем зачахла, Лелю Лельковичу и даже самому Аристарху (для девочек). Тот как то спросил Макивку: «До коих пор ты будешь делить вола, которого мы давно уже съели?» Речь шла о старом воле, который сломал ногу на ровной дороге, так что его пришлось прирезать. Сильвестр Макивка едва удержался, чтобы не выболтать Аристарху, откуда в Зеленые Млыны прибывает мясо, — зарезанного вола ведь и впрямь съели давно. Аристарх, ясное дело, и сам кое о чем догадывался, как, между прочим, и Лель Лель кович, но каждый из них делал вид, что его мало интересует, откуда берется мясо, лишь бы оно не кончалось, а то снова оскудеет школьная кухня, где подкармливали ослабевших детей.
Но вот однажды явились сами потерпевшие — «индусы» приехали из Княжичей вшестером не то всемером на одной подводе, были это все крепкие и разъяренные мужики, и явились они трясти Зеленые Млыны, искать своих бычков, волов, коровок. Аристарх принял их учтиво, как и надлежит принимать потерпевших, но, справившись, кто они такие, и узнав, какие у них хрупкие доказательства вины лемков, выпроводил их из села, а чтобы реабилитировать честь Зеленых Млынов, сам вызвал Македонского. Аристарх, конечно же, поторопился — еще несколько княжичских коровок никак не повредили бы Зеленым Млынам. Школьная кухня сразу ощутила недостачу, захирела, и Макивка постфактум признался Аристарху насчет того «вола», на чьем мясе Зеленые Млыны продержались почти всю весну. Узнал об этом и Лель Лельковнч, уже от Аристарха. Оба они были этой новостью ошеломлены, Аристарх все хватался за голову, посеребренную изморозью еще в гражданскую войну, он никак не мог свыкнуться с мыслью, что честь Зеленых Млынов запятнал человек, на котором она, как полагал Аристарх, более всего и держалась. Ведь он еще с детских лет считал школьного сторожа образцом совестливости и трудолюбия, и вдруг такое гнетущее разочарование!
Лель Лелькович в начищенных Яремой сапогах так и подскочил от ярости, узнав, до чего дошел сторож в своей благотворительности. «Ах, ворюга! Ну я тебе, я тебе!» — выкрикивал Лель Лелькович на школьном дворе, так что Аристарху приходилось то и дело сдерживать его, напоминая: «Тише, нас могут услышать», — хотя, кроме привязанного к рябине коня, на котором председатель приехал, во дворе вроде бы никого из посторонних не было. Аристарх сказал, что ближе к осени Зеленые Млыны смогут возместить потерпевшим материальные убытки, но как самим Зеленым Млынам возместить свои убытки моральные — этого он себе и представить не может.