Зеленые млыны
Шрифт:
— Ого, какой старый знакомый.
— Свеклу возил сюда.
— Откуда?
— Из Вавилона.
— А теперь куда?
— Туда же…
— И этих знаешь? — он показал на разгружавшийся обоз.
— Как облупленных. Кто же не знает Явтушка? И Ямкового узнал. Когда то был у него погонщиком на жатке. — Так и хотелось сказать: «И вас знаю. Вы товарищ Тесля?» Но в нем ничего не было от Тесли. Вот снял фуражку — лысый, а у того шевелюра была, да еще какая! Как у председателя Совнаркома Чубаря.
— Из какого лагеря?
— Бежал? Из Уманского. Из ямы…
— Рядовой?
— Рядовой…
— А тут сегодня бой был на запруде. Полицаев побили…
— Кто побил?
— Такие, как ты. Кто ж еще…
А какие же глаза были у Тесли? Не помню глаз…
— Вот тебе ключ. — Он положил его на столик. — Забирай это, — показал на мое пальто, — и вон теми дворами, видишь? — подвел меня к окошку, — пройди на пруд. Там старая пекарня. Над прудом. На ней черная труба. Дверка сбоку, узенькая. Запирайся и жди. Меня около шести сменят. Служба, брат… На случай чего, там есть ход на чердак… Понял? Тоже мне, весовщик… — с укором сказал он, вешая на гвоздь свою фуфайку, и снова сел за весы. Подходили подводы из Райгородка. — А пальтецо свое выбрось в пруд, чтоб и духу его не было. Да смотри не наткнись на полицаев. На заводских…
Иду в пекарню через тесные дворики, затем через главную улицу, собственно и единственную, у входа на завод стоит вахтер в штатском, но с винтовкой, еще один — у калитки того дома, где когда то жил директор завода Соловьев. Там, за стеной, двор, фонтан, несколько старых лип теперь этот двор занимает комендант Клаус. Из бывшего пожарного депо выходит еще один с винтовкой, переходит улицу, должно быть, идет сменять; часового. А я между тем шагаю вниз, к пекарне, несу свое пальтишко. У Тесли когда то была шевелюра… Главная дверь забита, перед нею сохнет бурьян, а тропка ведет к боковой узенькой дверце.
В комнатке еще не выветрился запах гашеной извести. Зарешеченное окно выходит на крутой бугор, и потому здесь сейчас еще только светает, тогда как наверху давно уже утро. Наверное, раньше, когда пекарня работала, эта комната служила складом для муки, а может быть, и для готового хлеба. Плиту на две конфорки скорее всего тоже поставили только теперь, а дымоход от нее вывели во двор через стену, там виднеется колено из белой, еще не обгоревшей жести. У внутренней стены, которая посуше, стоят две железные койки, у окна столик, на плите чайник и кое какая нехитрая посуда. В темном углу в круглой плетеной корзинке заткнутая пробкой бутыль ведра на полтора, а то и на все два. У плиты ведерко с картошкой и несколькими луковицами, а на столе чайная тарелочка с солью. Вот и все. Есть дрова и спички, есть соль. Если б еще вода, я мог бы наварить картошки и зажить не так уж плохо. Но воды нет (в эту минуту я позабыл о пруде у самой пекарни).
Вообще в этой конуре совсем недурно, если весовщик имеет какое-нибудь отношение к войне. Подходы к пекарне отличные, а самое жилье вроде бы скрыто от людских глаз, хотя и недалеко от особняка коменданта. А это тоже немалое преимущество.
Несчастья мои начались с бутылки, к которой я, прихватив кружку, подошел с самыми скромными намерениями. И надо же было в эту минуту загудеть «овечке»… То, что в малой дозе могло порадовать, распространило такой дух, что я поспешил выбраться из помещения. На пруду рассеивался туман, было слышно, как в камышах вскидывается щука, у нее как раз сейчас выгул. Сажусь на камень, на котором жители пекарни, вероятно, стирают рубахи и моют сапоги. Завод уже ожил. Звонко стучат молотки — это заделывают чаны для патоки, пробитые пулями и осколками. Где то, верно, устанавливают что-то тяжелое, может быть, котлы, и слышен голос старшего: «Раз — два! Взяли!»
Возвращаюсь в дом собирать осколки стекла, кидаю их в ту самую корзину, где только что так уютно было бутыли. Никогда не следует начинать обживать дом с бутыли.
Но вот и хозяин. Шагает ко мне прямо по луже, внимательно посмотрел в глаза.
— Десятый?
Ну что ему сказать? Десятый умирает на мельнице в Зеленых Млынах, а я, вероятно, из тех же, что и сам весовщик. Но отступать уже некуда.
— Десятый…
— Плохо вас там готовили… —
Я показываю на корзину:
— Из-за этой проклятой «овечки» у меня бутыль из рук выскользнула…
Весовщик заметил на койке пальто, подбежал, взял его, вышел из дому, швырнул в пруд.
— Что вы наделали? Там обойма…
Он вскочил на камень, подхватил пальто, подал мне.
— Забирай. Да живей!
И снова бросил, подальше.
Неподалеку от весовой стоит под парами «овечка» с несколькими пустыми платформами. На первой платформе кучка грузчиков. Похоже на то, что «овечка» раньше времени отошла от станции и остановилась тут, у весовой, не случайно. Машинист, пожилой уже, держит руку на траверсе, а дверца открыта. И как только я стал на ступеньку, «овечка» запыхтела, заскрипела всем корпусом и побежала на Пилипы. Машинист показал мне на железное сиденье. Я присел. «Овечка», распыхтевшись, мчалась полным ходом по расшатанной колее. А кочегар все кидал и кидал в топку уголь. На тендере шуршала его железная лопата, в топке гудело, как в пекле.
— Ну, молодец Илларион! — Машинист улыбнулся, следя за дорогой.
Лес, который за окном плыл нам навстречу, сейчас походил на грандиозный костер — темно оранжевые, словно горящие овраги и стойкие перед натиском осени дубовые островки на буграх. По эту сторону леса собаки ищейки на поводках гнали перед собой табун лошадей. Немцы едва поспевали за собаками. Кочегар вошел в кабину, что-то шепнул машинисту. Тот кивнул в ответ. По лицу кочегара лился пот, заливал глаза, когда же он протер их и глянул в мою сторону, я невольно приподнялся, сдерживая изумление. Илларионом оказался Яша Шморгун, знаменитый заводской парикмахер, столь уважаемый в свое время нашей школьной братией. Самые грозные поборники школьной гигиены ничего не могли сделать с нашими вихрами, которые так чудесно облагораживал этот изобретательный цирюльник. И все это буквально за грош, хоть он был мастером высочайшего класса — у него стригся и брился сам директор завода Соловьев и даже начальство из Глинска, что вызывало приступы ревности у глинских парикмахеров. Рано «радиофицированный» (в парикмахерской уже тогда была радиоточка), Яша поражал нас своей осведомленностью, кроме того, он располагал еще и «живой» информацией, и поэтому посидеть в очереди к нему и послушать его было одно удовольствие. Сейчас уже как то и не представляешь себе тогдашнюю жизнь завода без Яши Шморгуна и его парикмахерской, которая была еще и чем то вроде своеобразного клуба, так что мы, младшие, почитали для себя великой честью бывать там. Яша тогда знал нас, верно, только по вихрам и теперь не узнал меня.
«Пойду еще поддам жару», — и снова загромыхала его железная лопата. А машинист мне на ухо:
— Поди помоги Иллариону. Чтоб тебя потом проняло. Там, в Пилипах, вредный немец. Не терпит белоручек. «Арбайт! Арбайт!» А у тебя ни спецовки, ни лица пристойного. Может придраться.
Он глянул на мои руки со следами кровельных работ у Пани Властовенко, сказал:
— Что ж ты, брат, лезешь им в лапы? Нельзя так нельзя. Это, брат, немцы. С ними не шути. Если что есть при себе, с собой не носи… Положи сюда. — Он показал на железный ящик для инструментов и пакли. — А то немец вредный, насквозь видит… Не бойся, у меня не пропадет…
Выкладываю, что поделаешь. Потом беру у Якова лопату и валю и валю в топку. Яша стоит рядом, разгребает жар железным прутом.
Пилипы нас не принимают, на запасном пути стоит товарный. На запломбированных вагонах желтые круги с красными молниями. Один вагон с охраной и платформа с зенитками.
— Газы везут, — говорит Яша.
— Не выдумывай, — буркнул машинист.
— Газы. Желтый круг с молнией — это газы. Вон какая охрана. И у каждого противогаз. Где вы видели охрану с противогазами?