Зеленые млыны
Шрифт:
Глава ПЯТАЯ
Сразу же за Зелеными Млынами началась густая подольская ночь, словно прокравшаяся сюда из Таврии, где об эту пору ночи — как осенняя пашня. «Единственная союзница десятого», — думаю я, прокрадываясь мимо сонмища врагов, число которых умножается и умножается в моем воображении. Утешаюсь тем, что не под силу им превратить эту нашу подольскую ночь прежде времени в день, чтобы застукать десятого в открытом поле или под открытым небом. Будь у них союзником даже их знаменитый доктор Фауст, он, пожалуй, смог бы сделать что-нибудь подобное с немецкой ночью, но не с нашей. Только бы она ненароком не взорвалась оттого, что нервы
Сколько от Зеленых Млынов до леса Гуралика, а ведь и здесь слышно, как играет эта скрипочка. Удивительно, как человеческое воображение может хранить и приближать звуки! А главное — с ними не так одиноко и не так жутко в этом лесу, знакомом мне с детства, с той самой весны, когда мы, ребятишки, стайками неслись сюда из Вавилона разорять вороньи гнезда. Тогда лес казался мне зеленым раем, воронье здесь плодилось миллионами, лишь поспевай обирать, все тут цвело пышно и бурно… А сейчас какие то тени словно в испуге перебегают мне дорогу. Они не похожи одна на другую, и будто объемные, живые, каждая напоминает мне кого-то из тех, без кого этот лес мог бы сейчас стать для меня чужим. Вон Валя Цыбульская выскочила из березовой чащи и зовет меня куда то, вся в белом, словно фея, а куда? Вон Микола Гуралик, мой товарищ по школе, сын лесничего, притаился под дубом и что-то показывает мне — что? Оглядываюсь в ту сторону — а там никого. Лес — тьма непроглядная, а из тьмы выступает сам лесничий — Александр Пилипович, в фуражке с гербом, в руке рожок, постоял, покачал головой и скрылся.
Воспоминания мои прерывает сухой перещелк затворов (их пять или шесть)… «Стой! Руки вверх!» Так вот где они притаились. В вербах, по ту сторону запруды. Небо утонуло в пруду, и я словно бы стою посреди неба, а на самом деле — посреди запруды, той самой запруды, на которой я в свое время признался в любви Вале Цыбульской. Была, зима, на завод привезли фильм «Петр Первый», мы тогда учились во второй смене и всем классом пошли на вечерний сеанс. Все пошли по льду, а у Вали были новые сапожки, она никак не могла пройти в них, и я вызвался вести ее через запруду. Признание у меня не клеилось, Валя торопилась, мы и так опаздывали, а когда я вот вот уже должен был дойти до сути, она засмеялась и побежала. Оказывается, как раз неделю назад ей на этой запруде объяснялся Микола Гуралик, который тоже потерпел поражение, хоть за ним и была слава великого математика да вдобавок еще и отцовское лесничество. Вербы стояли в инее, Валя была в белом платке — тоже как в инее, а в душе у меня цвело такое прекрасное и чистое к ней чувство, ради которого не страшно было и умереть…
— Руки! — повторяет тот же голос из черных верб.
Так много затворов, а от верб отделяются всего две фигуры, одна топает так, что настил гудит, а другая семенит позади. Полиция. Верно, из Глинска. Слышно по выправке, по шагу. Рихтер каждый день муштрует их на плацу. Можно бы обстрелять этих двоих, но те, в вербах, не выпустят живым с запруды. А может, они думают, что я не один, что остальные в лесу? Но я один как перст. Мне бы сейчас Миколу Гуралика, я бы с вами поговорил по другому. Гуралик отлично стрелял, в лесу выучился. Подымаю руки, да не пустые, с ТТ, который всю дорогу держал наготове. Подымаю, что ж делать. А они уже передо мной, уперлись мне в грудь стволами винтовок. Приглядываются, распознают. Этот здоровяк — уж не Замарчук ли, новый начальник глинской полиции? Люди теперь всех полицаев зовут замарчуками.
…Цыбульские переехали сюда из какого то небольшого городка, переехали без матери, у отца, главного врача больницы, не было времени заниматься дочкой, и он во всем ей потакал. Она же на воле рано созрела и пустилась в девичьи игры, да к тому же достаточно откровенно, даром что мы, ее
— Кто такой?.. — спрашивает Замарчук.
…Ну, десятый! Как ты скоро отвоевался, однако! Лель Лелькович, настоящий десятый, ни за что не выскочил бы на эту запруду так безрассудно. — Я? — (Кем бы мне стать в эту неверную минуту? Кулибабчуком? А что если они знают или знали его? До войны он работал эскпедитором. Экспедитора могли знать. Кем угодно, только не им. Да и слишком большая честь для него… — Что-то и сейчас еще было у меня к Цыбульской.) — Гуралик я…
— Лесничий? — Замарчук (это и в самом деле был он) даже отшатнулся. Взгляд у него черный, как ночь.
Лесничего то они знают, если здешние. Еще бы им не знать знаменитого Гуралика. — Сын Гуралика… Микола…
— А идешь куда?
— На завод иду… В ночную смену.
— Где стоишь? Что делаешь на заводе?
— Я? На мойке стою…
— Идешь красть сахар?
— Какой же на мойке сахар? Это там, на варке, — (Как чудесно, что Павло Иванович, наш химик, водил нас на экскурсию. Вот и понадобилось через столько лет!) — А я — вода… Теплая вода. Мою… Свеклу мою. Вам что, никогда не доводилось бывать на мойке?
— Гуралик, говоришь?
— Гуралик…
Замарчук, не поворачиваясь, не моргнув глазом:
— Гуралик! Сюда! Бегом!
Что за напасть? Какой еще Гуралик? Неужто Мико
ла? Наш великий математик, знаток небесной механики, которому учителя пророчили судьбу то ли Кеплера, то ли Лапласа — кого-то из этих двоих (Микола намеревался математически открыть орбиту Фаэтона — погибшей планеты). До этой минуты я был уверен, что Гураликов в лесничестве нет, по моим представлениям, они должны были уехать. А он идет, медленно, должно быть, слышал, кем я назвался.
Подходит, останавливается, всматривается в мое лицо, да так зорко, что у меня мороз по коже. Нет, не он. В Журбове жили еще какие то Гуралики, родичи этих. Так, может, это и есть спасение? Что ему стоит, этому; Гуралику, сказать, что это я сын лесничего…
«Ну, Гуралик. Будь же Гураликом! Не губи душу.
Сам еще совсем молодой». Почувствовал, увял, сму тился. — Ну, он? — спрашивает Замарчук.
— Впервые вижу… — отвечает виновато Гуралик. Замарчук улыбнулся, показав белые зубы, поймал таки меня, аспид, на Гуралике. Наверно, и на Кулибабчуке поймал бы, и на любом другом. Кивнул подчиненному, тот, проворный, как сороконожка, ощупывает меня. Лазит по наружным карманам пальто, вытряхивает несколько сигарет и спички (Паня выменяла их у немцев на яйца, это, собственно, и есть вся плата мне за крышу), после наружных Сороконожка тянется к внутреннему карману — это мой конец, там вторая обойма от ТТ… Дико вскрикивает, но уже поздно…
— Десятый! — Замарчук отшатывается, с ходу стреляет и быстро отступает к вербам.
А тут падает Сороконожка, падает Гуралик (он так и не успел снять винтовку с плеча), а я ослеп от вспышек, не вижу, куда бежать, стою над этими двумя: «Гуралик… Гуралик…» Молчит. А я то целился в Замарчу ка… И Сороконожка молчит…
А те, в вербах, присоединились к Замарчуку, поднялись с ним на пригорок, куда круто взбегает дорога с запруды, и, осмелев, палят из винтовок, беспорядочно — может, по запруде, а может,_ просто вызывают подмогу с завода. Отозвалась им лишь «овечка», которая могла только что прибыть из Пилипов. Немцы несколько дней назад пустили завод, и «овечка» подвозит из Пилипов известняк, уголь, свеклу. Она отозвалась вяло, словно устала с дороги. До войны по заводской ветке ходил куда более солидный поезд с классным вагоном, в который продавались билеты до Пилипов (это отсюда восемнадцать километров). А там уже Юго Западная дорога, большие станции.