Зеленые тетради. Записные книжки 1950–1990-х
Шрифт:
Вспомнил пьесу, которую написал больше чем двадцать лет назад, названную «Оливковой ветвью». Франция, молодой человек, завоевывающий Париж, Наполеон и Талейран, интригующий с благородной целью – подписать Люневилльский мир. Все же история обладает счастливой способностью (и возможностью) представить кровавую эпоху декоративной и живописной. Поэты могут на это сказать, что ностальгия всегда избирательна, гуманисты – что примирение с прошлым разумней, чем его отрицание. Дело в готовности к забвению, в нашем спасительном эгоизме. Стоит отдалиться от времени на безопасное расстояние, и мы предпочтем эффектный плащ грязной сути, которую он прикрывает. Тут и выходят на авансцену драматурги
Чернышевский – из «священных коров», идеологи в постоянной растерянности. Невзирая на ленинское забрало (слова вождя о «любви тоскующей») не знают, что делать с определением Чернышевского соотечественников как «нации рабов». В самом деле, какая «тоскующая любовь», какая «взыскующая любовь»? Да тут клевета космополита! При этом сталинские «винтики» были встречены благоговейно-молитвенно, хотя «винтики» – это те же рабы. Все же пришлось «понять» Чернышевского и попытаться его слова как-то включить в свой арсенал. Ибо важно не то, что сказано, важно лишь то, кем это сказано. И все-таки что же с ним приключилось, когда он выдохнул эти слова, обессмысливающие его жизненный выбор? Озарение? Догадка? Признание? Или отчаяние безнадежности?
Ночью поэту пришли на ум стихи о его Прекрасной Даме. Он уже хотел записать эти лирические строфы, благо рядом на стуле лежал карандаш. Не было только листка бумаги. Правда, там было и направление на общий анализ мочи, но поэт не смог заставить себя писать на этом вульгарном документе. Потеря лица, стиля, кощунство! Утром стихи так и не вспомнились. Так бесславно погиб шедевр.
Лет двадцать пять тому назад, а может быть, и того больше, администрация актерского Дома в благословенном Комарове, что в сорока минутах езды от славного города Ленинграда, урожденного Санкт-Петербурга, затеяла Клуб интересных встреч. По замыслу оной администрации было положено приглашать разных прославившихся господ и этим украсить актерский досуг.
Для открытия клуба обратились к знаменитому композитору-песеннику. Помимо дани понятного уважения автору превосходных песен, вошедших в повседневность сограждан, тут был и некоторый расчет – композитор и сам жил в Комарове, от дачи его до актерской здравницы было просто рукой подать. Путь наименьшего сопротивления, бесспорно, просматривался в этом выборе, но кандидатура была поддержана – Василий Павлович был у всех на устах.
Однако кому же вести этот вечер? Тут не могло быть ни колебаний, ни сомнений, ибо в Доме жила Елизавета Ивановна Тиме. Народная артистка республики, жена академика Качалова, дочь николаевского генерала, в молодости предмет воздыханий Александра Федоровича Керенского – чистопородная петербуржка.
Когда делегация к ней обратилась с просьбой представить высокого гостя, Тиме пришла в большое волнение.
– Нет, нет, – воскликнула она, протестуя, – слишком ответственно, я на отдыхе. Это потребует напряжения всех моих сил… Нет, невозможно!
– Но, Боже мой, Елизавета Ивановна, кто, если не вы? Нет, только вы! Да и какое тут затруднение – просто представите композитора.
– Ах, Господи, все со мной можно сделать. Характер – воск, всегда для общественности готова, рассудку вопреки, не пожалеть себя хоть немножко. Ну, хорошо, ах, какие вы все же, но я-то, я-то… как легкомысленно! И все потому, что так нужно актерству.
– Ну вот и славно. Вы – наше солнышко.
Утром торжественного дня Тиме отправилась в Петербург к своей парикмахерше Луизе, которая сделала ей прическу, вернулась она с любимым платьем, платье отгладили, она тихо постанывала: «Будьте осторожны, гюпюр…»
В три часа она легла отдыхать, прося не тревожить ее до вечера, при этом бормотала чуть слышно: «Нелепый, невозможный характер… все – для общественности, ничего для себя…»
К восьми часам зал стал заполняться. В актерской среде всегда соблюдается, как ни в какой другой, иерархия: в первых рядах вальяжно сидели народные артисты Союза, поглаживая свои животики, чуть дальше – народные артисты республик, еще дальше – заслуженные и просто артисты, а в задних рядах теснились те, кто пребывал на договорах и вообще неизвестные люди. На сцену вышла встреченная плесканием рук Елизавета Ивановна Тиме – она была в гипюровом платье, в новой, весьма эффектной прическе. Почти благосклонно улыбаясь рукоплескавшим своим коллегам, величественно уселась за столик. Не было только героя встречи.
Василий Павлович имел обычай, которому неуклонно следовал, – каждый день в восемь вечера шел на станцию и там принимал свои триста грамм. Этот режим был освящен прочной традицией, и он, естественно, не видел причины его нарушить и в день открытия Клуба интересных встреч. Итак, в восемь часов он был, как всегда, в уютном пристанционном буфете, где в обществе двух весьма обаятельных, хотя и незнакомых людей, вкусил свою неизменную порцию.
Таким образом, отнюдь не в восемь часов, а с опозданием на три четверти часа Василий Павлович появился в зале. Директор был на пределе паники, Тиме нервно мяла батист в длинных аристократических пальцах, горько шепча: «Вот так всегда… исключительно по собственной слабости и неумению отказать…» Можно только себе представить, с какою радостью и облегчением встречен был долгожданный гость, взошедший по ступенькам на сцену.
Василий Павлович был хоть куда, держался уверенно и бодро, был, правда, несколько красен лицом, заметно побагровел затылок. Он сел рядом с Тиме и, чуть насупясь, стал смотреть на притихший зал, на народных-Союза и народных-республик, на заслуженных и просто артистов.
Тиме встала и мягко заговорила:
– Нет достаточно слов, чтоб воздать хвалу нашей разумной администрации, учредившей Клуб интересных встреч. Не секрет, что наша актерская жизнь протекает в стенах любимых театров и поэтому нам часто приходится вариться в собственном соку. В мучительном повседневном труде, ушедшие в творческий процесс с головой, мы порою обкрадываем себя, лишаясь общества значительных личностей, составляющих цвет и славу времени. И когда перед нами встал вопрос, кто же будет первым в ряду тех титанов, с которыми нам предстоит увидеться, здесь сразу же явился ответ: естественно, наш Василий Павлович! Само собой, он, и только он!
Василий Павлович! Мы пригласили вас не только как нашего выдающегося, а вернее, великого композитора, – не сомневаюсь, что потомки именно так вас и назовут, – не только как вдохновенного автора незабываемых мелодий, которые у всех на слуху. Вы не только певучий голос эпохи – вас призывая, мы звали сюда совесть отечественной интеллигенции, мощный сверкающий интеллект, не побоюсь этого слова – вы рафинированнейший художник, славящийся своей эрудицией, энциклопедическими познаниями. Что ж удивительного, что нам мечтается хоть слегка, хоть несколько причаститься к бессонной работе вашего духа – поведайте нам, Василий Павлович, все, что вы сочтете возможным, а мы в молитвенной тишине будем благоговейно внимать вам.
Елизавета Ивановна села под шумные аплодисменты. Василий Павлович привстал, аплодисменты еще больше усилились. Он подошел к краю эстрады. Все примолкли. Василий Павлович молча и грозно смотрел на зал.
Так в почтительной тишине прошли две или три минуты. Потом далеко, в глубине зала, раздался отчетливый смех договорников. Он оказался заразительным – весело смеялись артисты, им сдержанно вторили заслуженные, негромко посмеивались, покачивая сереброволосыми головами, народные артисты республик, а в первых рядах многозначительно чуть слышно похрюкивали и улыбались народные артисты Союза.