Земля городов
Шрифт:
Однажды со двора Хемета выехала повозка. Впереди сидел он сам, сзади — жена, окруженная узлами, покрытая по плечам широкой пуховой шалью, а рядом — сынишка, в новом картузе, в добром стеганом пальтеце, которое распахнул и скашивал сейчас глаза на коленкоровый подклад. Повозка прямым ходом направилась на вокзал.
Хемет заволок на себе узлы в вагон, а когда ударили отправление, он, говорят, обнял и поцеловал сынишку, а жену ласково похлопал по спине и помог обоим забраться в вагон. Затем, не оглядываясь, пошел к телеге.
Накануне он сказал жене трижды «талак» и этим развел себя с нею, а потом,
Скоро, чуть ли не в тот же день, Хемет продал дом, овец и корову, оставив только лошадь и телегу, вручил все деньги хозяйке веселого заведения, и та отпустила Донию с Хеметом.
Что он увидел в ней? Что открыл? Какую радость ожидал от нее? Или — какую готовил ей? Или, укрепившись в жизни, он бросил запоздалый вызов давней несправедливости, и тем сильней звучал вызов, что Дония была из публичного дома?
Отца Дония не помнила совсем, мать оставила по себе смутные воспоминания, от нее пахло козьим молоком, дымком сгоревшей полыни, которой она растапливала глинобитный очаг во дворе, куда был вмазан большой прокопченный котел. В голосе ее преобладали интонации умиротворенности, благодарения кому-то за что-то — может быть, козе за ее щедрость, может, огню, который занимается быстро и охотно.
И долго еще после смерти матери звуки ее голоса будто бы жили отдельной жизнью — в комнатах, в сенцах, во дворе. И запахи ее витали вокруг Донии, пока, наконец, не укрепились в самой девочке, когда она подросла.
Отчим Донии был беден, земельный надел приходился только на одну мужскую душу, так что обрабатывать его не было расчета, и он сдавал надел свой соседу, получая за это корм для козы и мешок пшена. А сам уходил плотничать. Но, оставшись с малолетней девочкой на руках, прекратил хождения из села: плел лапти, корзины из таловых прутьев, клал соседям печи. А когда девочка подросла настолько, что могла возиться в грядках, вскопал на обширном дворе землю.
С тех пор любопытствующие селяне каждую весну видели через плетеную изгородь, как он колдует над грядками, роет лунки и каждую посыпает золой. А девчушка выходит из избы, грациозная, как юная ханша, в туникообразной из белого холста рубахе с вышивками вокруг ворота и на подоле, несет на голове противень, на котором слой мелкого сырого мха так пророс огуречными семенами, что вся зеленоплюшевая поверхность его нежно светит бледными лепестками. Плавно присев, она опускает противень возле отчима, и, пока он отщипывает крохотные клочки мха и бросает их рядочками в лунки, она уже бежит за водой в конец гряд, где стоит двухсаженная колода, наполненная согревшейся на солнце колодезной водой.
Отчим хворал и частенько сиживал у стены сарая и наблюдал, как она носит по вечерам воду из колоды и поливает грядки.
Он учил ее всему, что умел делать сам, — плести лапти и корзины, шить рубахи, прясть, строгать и пилить. Во дворе у него стоял трехстенный прируб, приткнутый к сараю, так себе трехстенник, хряповатый и совсем невеликий, но в нем хранилась одна штука, гордость его и краса — верстак. Сработан был из дуба, выдержанного три года в бане под каменкой, винты, перемещающие коробки зажимов, вырезаны из железистой, свилеватой березы, растущей только на высоких каменистых берегах вдоль оврагов. Так вот отчим учил Донию столярному ремеслу. Стоять за верстаком не женское дело, но ведь сомов багрить и подавно не женское. А он брал ее с собой и на охоту за сомами.
На утлой лодчонке выезжали они в протоку между рек, вода в это время стояла «парная», и сомы, вялые, сонные, залегали в песчаных впадинах дна. Он умел искусно действовать багром, как острогой. Обнаружив на дне протоки, на глубине в полторы-две сажени, пасмурную рыбину, он точным ударом вгонял в нее багор, и раненый сом, ошалев от боли, водил лодку по всей протоке. А он посиживал себе, травил слегка бечеву, не давая рыбине покоя, пока не выбьется она из сил. Затем вдвоем они подводили сома к лодке, и отчим, поднявшись, глушил его мушкаром. В тот же день, заложив лошадку, он вез рыбу в жиротопню и сдавал по двухгривенному, а то и четвертаку за пуд.
Потом, видели люди, не он, а девчушка стоит на носу лодки в охотничьей, сторожевой позе и вскидывает багор, и всаживает его не хуже отчима. И с тем же спокойствием травит бечеву, а потом бьет без промаха мушкаром. Позже она сама возила рыбу на жиротопню и умела с достоинством сбыть ее, и хозяин жиротопни, говорят, давал девчушке не двухгривенный, а четвертак за пуд.
Годам к шестнадцати Дония была рослая, красивая девушка. Работа, которой она ежедневно занималась, не смирила ее легкую поступь; укрепив ее плечи, ничего не смогла поделать если не с хрупкостью, то хотя бы с видимостью хрупкости, которая так мило угадывалась под покровом ее свободного туникообразного платья. Лицо она не берегла от солнца, и загар покрывал его, но какая-то неподатливая нежность в ее чертах словно не давала загустеть загару.
Именно тогда начала она замечать охоту за собой. Сперва то были взгляды, на первой поре просто любопытствующие, скорее рассеянные, чем точно определившиеся в какое-либо желание, затем жадные, бескомпромиссные, они скользили по ее телу, сверкали из щелей в заборах, пронзали кустарниковую чащу вблизи речки, где она купалась с подружками. Потом слова, облаченные то в заискивание, то в нежность, то в похабщину. Выйдя за полночь с посиделок в сопровождении хозяйки и подружек, она чувствовала в застойном, сонном воздухе улочек дыхание опасности, чреватой безумным налетом, бешеной скачкой, стыдом и болью.
Недели за полторы до сабантуя в деревне начинали готовить коней для скачек; сборщики подарков с ведерками для яиц и длинным шестом начинали ходить по дворам. И как бы ревностно ни делились дома между сборщиками, каждый из парней сворачивал к бедной избе ее отчима, уже обремененный едой, с отягченным шестом, к которому были привязаны вышитые полотенца, тюбетейки, холщовые рубашки. Случалось, сойдясь возле ее калитки, сборщики молча уходили за огороды, бережно складывали добро, собранное по дворам, и начинали остервенело тузить друг друга, пока мужики не разнимали их и не разводили по домам.
Вскоре отчим умер. А примерно через неделю, глубокой ночью, на избу Донии был совершен налет. Трое или четверо парней вынесли девушку, завернутую в попону, но во дворе она выскользнула, сшибла одного, второго и убежала в избу. Те кинулись в истовом старании настичь, сломить! — каждый хотел быть причастным хотя бы к похищению, хотя бы к тому, чтобы увидеть ее поражение и навсегда успокоиться. В то время, пока они, сшибаясь в сенях, ломились в запертую дверь, она выскочила в окно и подожгла во дворе кучу соломы. Она молча отбивалась до тех пор, пока они не бежали с позором.