Земля лунной травы
Шрифт:
Ложку он держал крепко, всей ладонью — словно ел не из тарелки, а из походного котелка, — и в нем сразу появлялось что-то фамильное, солдатское. В нем вообще было много от их с Наташей фамилии. Непонятно было, за что мать так часто его жалела, такого солдатского, крепкого, с сильными руками. Бот и мать, и даже Наташу страшила новая, совсем неизвестная печь, которую сооружали у него на заводе, у которой ему придется теперь работать и которая еще неизвестно как поведет себя… А его самого не страшила ни капли. И новый способ производства стекла,
Однако же Наташа давно заметила: приезжая в совхоз на день-два, он никогда не чувствовал там себя гак уверенно, как на своей огненной реке. Старался не попадаться на глаза жителям, за три версты обходил ишутинскую контору, словно считал себя виноватым в том, что делает своими крепкими руками такую хрупкую вещь, как стекло, а не пашет землю, не борется с фитофторой, не лязгает железом по утрам в мастерских…
— Аля уехала и не пишет, — не выдержала, в десятый раз пожаловалась ему Наташа, и он в десятый раз успокоил ее:
— Обязательно напишет! Вы же с детства дружили!
— Мало ли что бывает в детстве. Детство — одно, а жизнь — другое.
— А разве детство — не жизнь?
Странный начался у них разговор. Он почти слово в слово повторял тот, последний их спор с Алей.
— Жизнь! — Наташа с удивлением прислушалась к тому, как осторожно, исподтишка крадется в ее голос Алина интонация. — Жизнь, конечно. Для среднего школьного возраста. А потом-то все заново.
Все это прозвучало как-то совсем неискренне — из-за Алиной интонации, — и Наташа это почувствовала, и отец тоже, но он ничего ей не сказал. Он только посмотрел на нее фамильно. Так он очень редко смотрел на Наташу… Но все-таки промолчал.
А Наташа тогда не промолчала, тогда она не выдержала и крикнула Але: «Ты никогда не увидишь своего Кронштадта!»
— А ты был когда-нибудь в Кронштадте? — спросила она с вызовом, хотя знала прекрасно, что в Кронштадте он никогда не был.
— А при чем здесь Кронштадт? — не сразу спросил он, видимо удивленный таким неожиданным переходом к совсем посторонней вроде бы теме.
— А говорят, там есть мостовая из железа.
— Про мостовую я не знаю, — сказал отец. — А вот нуль Кронштадтского футштока есть.
— А что это такое?
— А там установлен специальный футшток, и от его нуля ведется счет высотам.
— А! Это то же самое, что вековые репера из маминой геодезии, — сделав голос разочарованным, протянула Наташа. — Неинтересно.
— Да. Из маминой геодезии. И представь себе, почти все моря — и Черное, и Азовское, и Каспийское, и даже Тихий океан — лежат ниже этого нуля, — ответил он подчеркнуто холодновато, обидевшись, наверно, и за мать, и за ее геодезию, и за вековые реперы, хотя за реперы надо было обижаться Наташе на саму себя, потому что сказала про них — репера.
Может быть, они даже рассорились бы из-за геодезии, если бы отец вдруг не вспомнил, что вчера звонила Райкина подружка Рита Омелина, разыскивала Райку.
— Может быть, что-нибудь важное. Может быть, что-нибудь насчет учебников, а Раиса сидит там у бабушки и ничего не знает. Может быть, тебе стоит зайти по дороге к Омелиным?
— А я и не знаю, где они живут, — сказала Наташа грубовато. — А нуль, между прочим, есть нуль. Как бы он ни маскировался, чем бы ни прикидывался, все равно нулем и останется. Круглым!
Ох, наверно, не надо было говорить ему такое про нуль, пока он с метлой и в фартуке…
А отец рассмеялся — что-то, похоже, ему эта фраза напомнила, что-то, наверно сказанное матерью перед ее отъездом к вековым реперам. Наташа тут же обиделась. С ним начали серьезный разговор, а он — «хи-хи»! Она высказала эту мысль вместе с «хи-хи» вслух, отодвинув от себя тарелку с остывшим супом. Даже чересчур громко высказала — с соседних столиков оглянулись.
— Плохо здесь готовят! У бабушки борщ сегодня.
Вспомнив про борщ, Наташа вспомнила бабушкин половник и, как всегда, странствия на дальних дорогах.
— Я пойду, пожалуй, а то темно будет добираться…
Предвечернее время в городе мало чем напоминало розово-оранжевый совхозный закат. И хоть солнце цеплялось за крыши девятиэтажных домов и за трубы дальних заводов, даже за вышку телецентра, там, на высокой горе над городом все равно ни один из этих лучей не был таким красивым, как тот последний луч, что умирал у них на водокачке. А улица, на которую они с отцом вышли, была самой плохой и самой некрасивой в городе.
— Ну? — нетерпеливо спросила Наташа. — Раз уж ушли из столовой, то, может быть, все-таки что-нибудь скажешь?
— Насчет того, что все заново?.. Прекрасно! Заново! А куда, спрашивается, деть все то, что ты в жизни уже успела наворочать?
— А чего я успела? — спросила Наташа с опаской, вспомнив про бабушкин сундук. — Чего это я такого особенного наворочала?
— …На кого ты собираешься все это оставить? И где? — отцовский голос был веселым, но глаза его смотрели на Наташу по-прежнему серьезно, фамильно.
— Где? — переспросила Наташа уже не так самоуверенно, потому что бабушкин сундук не выходил у нее из головы. — Ну, там…
Она неопределенно махнула рукой куда-то в сторону далекой Соколовки, где был совхоз и рыжие бугры с боярышником. И бабушкин сундук тоже был там. За печкой. Но он, оказывается, ждал точного ответа.
— Где? Не понял!
— А ну тебя! — рассердилась Наташа, потому что ничего не могла ему ответить на этот вздорный вопрос. — С тобой серьезно…