Земля людей
Шрифт:
Если для нашего раскрепощения достаточно помочь нам найти общую цель, которая свяжет нас всех, то не лучше ли искать ее в том, что нас всех объединяет? Хирург, осматривающий больного, не обращает внимания на его стоны; ему безразлично, кто стонет, — он лечит человека. Есть в действиях хирурга выражение всеобщего, как есть оно и в почти божественных уравнениях физика, объемлющих и суть атома и суть небесных туманностей. Есть оно и в труде обыкновенного пастуха. Ибо стоит человеку, скромно стерегущему под звездами нескольких овец, осознать свою роль, как он ощутит себя не простым слугой, а часовым. А ведь каждый часовой несет ответственность за судьбы всей империи.
Неужели
Мы будем счастливы только тогда, когда осознаем свою хотя бы и самую скромную роль. Только тогда мы сможем жить и умирать в мире. Ибо то, что придает смысл жизни, придает смысл и смерти.
Смерть так тиха, когда она естественна, когда старый провансальский крестьянин в конце своего царствования передает на хранение сыновьям своих коз, свои оливковые деревья, дабы и они в свою очередь передали их сыновьям своих сыновей. В крестьянском роду умирают лишь наполовину. Жизнь каждого крестьянина лопается, когда приходит час, как стручок, выбрасывающий зерна.
Я однажды столкнулся с тремя крестьянами у смертного одра их матери. Конечно, это было больно. Вторично обрывалась пуповина. Вторично развязывался узел, которым одно поколение связано с другим. Трое сыновей внезапно ощутили свое одиночество, незнание жизни, обнаружили, что нет больше семейного стола, вокруг которого так хорошо собраться в праздник, нет больше притягательного полюса, объединявшего их всех. А мне в этом разрыве пуповины открывалось и другое — что жизнь может быть дана вторично. В свою очередь, эти сыновья возглавят род, станут центрами притяжения и патриархами, и так будет до того часа, когда и они передадут бразды правления малышам, играющим сейчас во дворе.
Я смотрел на мать, на эту старую крестьянку со спокойным и суровым лицом, на ее сжатые губы, на это лицо, ставшее каменной маской. И я узнавал в нем лица сыновей. Их лица были отлиты по этой маске. Ее тело послужило формой для отливки этих тел — этих прекрасных образцов мужественности. Но теперь она лежала, подобно треснувшей оболочке, из которой извлекли плод. В свою очередь, сыновья и дочери создадут из своей плоти детенышей человека. На этой ферме не умирали. Мать умерла, да здравствует мать![9]
Да, как горестна и вместе с тем проста картина жизни крестьянских поколений, шагающих от превращения к превращению, к неведомой истине, усеивая свой путь седовласыми покойниками!
Вот почему мне казалось в тот вечер, что похоронный звон в деревне проникнут не отчаянием, а сдержанным ласковым ликованием. Колокол, славивший одним и тем же звоном похороны и крещения, еще раз возвещал о смене поколений. И чувство глубокого умиротворения проникало в сердца всех, кто слышал, как славословят обручение старой крестьянки с землей.
Медленно развиваясь наподобие дерева, жизнь передавалась из поколения в поколение, и не только жизнь, но и сознание. Какая удивительная эволюция! Из расплавленной лавы, из звездного вещества, из чудом возникшей живой клетки появились мы, л!оди, и мало-помалу достигли в своем развитии того, что можем писать кантаты и взвешивать далекие светила.
Мать передала сыновьям не только жизнь: она научила их языку, она доверила им груз знаний, медленно накопленный в течение веков, духовное наследство, полученное ею самой на хранение от предков, — небольшой надел традиций, понятий и мифов, все то, что отделяет Ньютона или Шекспира от дикого пещерного человека.
Возникающее в нас ощущение голода, того голода, который гнал под обстрелом солдат на занятия по ботанике, голода, гнавшего Мермоза к воздушным просторам Южной Атлантики, а других к поэзии, показывает, что процесс сотворения человека далеко не закончился, — мы должны еще познать самих себя и вселенную. Надо перекинуть мостки через ночь. Этого не хотят знать лишь те, чья мудрость заключается в равнодушии, которое они называют эгоизмом; но эту мудрость опровергает сама жизнь! Товарищи, товарищи мои, призываю вас в свидетели, скажите: когда мы чувствовали себя счастливыми?
4
И вот на последней странице этой книги я снова вспоминаю состарившихся чиновников, — наш кортеж на заре того дня, когда нам посчастливилось получить назначение в первый почтовый рейс и мы готовились превратиться из юнцов в мужей. Эти чиновники были такими же, как и мы, людьми. Но они и не догадывались о своем духовном голоде.
Слишком многим людям дают заснуть!..
Несколько лет тому назад, во время длительной поездки по железной дороге — три дня во власти шума, подобного шуму перекатываемой морем гальки, — я захотел совершить обход своего дома на колесах, в котором был заперт на три дня. Я встал и около часа ночи прошелся из конца в конец по всему поезду. Спальные вагоны были пусты. Вагоны первого класса были пусты.
Но в вагонах третьего класса были сотни выселяемых из Франции польских рабочих, которые возвращались к себе в Польшу. В коридорах мне приходилось перешагивать через тела. Я остановился, наблюдая при свете ночника, я видел в этом вагоне без перегородок, напоминавшем общежитие и пахнувшем казармой или участком, смешение тел, бросаемых из стороны в сторону толчками поезда. Погруженный в тяжелые сновидения, целый народ возвращался к своим горестям и нищете. Большие бритые головы перекатывались по деревянным скамьям. Мужчины, женщины, дети ворочались с боку на бок, как бы осаждаемые всеми шумами, всеми толчками, вторгавшимися угрозой в их забытье. Даже сон не был по отношению к ним гостеприимен. И мне показалось, что, бросаемые из конца в конец Европы экономическими течениями, оторванные от маленьких домишек в департаменте Нор[10], от крошечных садиков, от трех горшков герани, которые я видел когда-то в окнах польских шахтеров, они наполовину утратили человеческий облик. В плохо перевязанные, разлезающиеся узлы им удалось собрать лишь кухонные принадлежности, одеяла и занавески. Все, что было мило их сердцу, все, к чему они привязались за четыре-пять лет пребывания во Франции — кошку, собаку, герань, — все это им пришлось бросить, и они везли с собой только кастрюли.