Земля под ее ногами
Шрифт:
Эти каменные глыбы — ее надгробие, эта распахнутая земля — ее могила. Я кричу ее имя. Вина. Вина.
После приземления, на военном аэродроме в Гвадалахаре, ко мне подходит полковник, на вид мой ровесник: «Вы ведь ее знали?» — «Да», — говорю я. — «Значит, это ваша фотография?» Он достает бумажник, в нем — сложенный снимок Вины, балансирующей на залитой текилой улице. Я уставился на расплывающийся образ на помятом и грязном газетном листе, ветер пытается вырвать его из моих рук. «Сеньор, это тяжелое время для вас, — говорит полковник, — и я выражаю вам свое глубокое сочувствие, но, пожалуйста, не могли бы вы оставить на этом снимке свой автограф?»
В полубессознательном состоянии я ставлю подпись.
Ормус
Узкое печальное лицо Клеи несет груз огромных очков в строгой пластиковой оправе, линзы настолько толстые, что без них она, должно быть, почти слепа. Я не могу понять, сколько ей лет: может быть сколько угодно — от шестидесяти до ста. А что касается ее преданности Ормусу, ее неустанной готовности служить ему, то на этот счет не может быть никаких сомнений.
— Прошло немало времени, — говорю я. (Подразумевая: что я могу сказать этому разбитому горем, безутешному сердцу? Именно я, один из всех людей. Сказать ли мне правду? Где кончается честность и начинается жестокость? Что важнее: моя потребность рассказать, что я был ее любовником, или его потребность не знать об этом? Пусть живет в неведении. У него достаточно забот, — этот надвигающийся конец света и так далее.)
Клея поджимает губы, разглаживает складки на длинной, с поясом, юбке, чуть покачивая головой. Она не одобряет мой ответ.
— Когда-то вы были друзьями, — говорит она, как будто это что-то меняет.
Я покорно следую за нею в ожидающий нас лимузин.
Этаж Ормуса в «Хайат» — как палуба «Марии Селесты», здесь царит леденящая кровь тишина. Это пятизвездочный город-призрак на вершине живого города. Интерьер изменен в соответствии с минимализмом Ормуса. Убрали почти всю мебель, картины, украшения, даже некоторые двери сняли. Стены затянуты белой тканью, ковры тоже покрыты белым. У лифта — маленькое объявление, призывающее снимать обувь. Это закрытый мир, где нельзя ходить в обуви.
В поисках великого человека я неслышно шагаю в носках по мягкой лунной поверхности. Наконец я слышу звук акустической гитары, доносящийся из комнаты, которая все еще может похвастаться дверью. Это старая песня, и я сразу узна ю ее, даже несмотря на новые слова.
All my life, I worshipped her. Her golden voice, her beauty's beat. How she made us feel, how she made me real, and the ground beneath her feet.
And now I can't be sure of anything, black is white, and cold is heat; for what I worshipped stole my love away, it was the ground beneath her feet.
She was my ground, my favorite sound, my country road, my city street, my sky above, my only love, and the ground beneath my feet.
Go lightly down your darkened way, go lightly underground, I'll be down there in another day, I won't rest until you're found.
Let me love you true, let me rescue you, let me lead you to where two roads meet. О come back above, where there's only love, and the ground's beneath your feet [325] .
325
Я
— Может быть, в ином мире она не умерла. Я должен разыскать ее там, — говорит он, увидев меня, дрожащего, остановившегося в замешательстве в дверном проеме.
Его предполагаемая альтернативная реальность стала версией созданного Рильке мира траура, космоса-плача, совсем как наш, но расположен он иначе, на других, неведомых орбитах. Мир горя, оживший в песне, в искусстве. Где бы то ни было. Я стряхиваю с себя чары музыки. Она мертва, все эти фантазии бесполезны.
— Она никому не верила, и была права, — говорю я. — Даже земля ее предала. И все же она была готова делать ставку на любовь, и это был героизм, ничуть не меньше. — Я замолкаю, избегая подробностей: любви к кому, к скольким. Пусть будет так.
Он сидит, скрестив ноги, на полу в пустой комнате, с двенадцатиструнной гитарой на коленях. Выглядит он ужасно: поредевшие волосы почти все седые, кожа болезненного серого цвета. В нем никогда не было лишнего веса, а теперь он просто кожа да кости. Он выглядит стариком. Ему всего пятьдесят два.
— Это был ты? — спрашивает он, не глядя в мою сторону. — На вилле, тот, другой, это был ты? Эта фотография и так далее. Я должен знать.
— Нет, — говорю я. — Снимок был сделан раньше. А туда я приехал уже после всего, вместе с прессой.
Молчание. Он кивает, медленно, дважды:
— О'кей. — Это он принимает. — Я всегда знал, что были другие, другой, — говорит он бесцветным голосом, все еще глядя на струны гитары. — Я сам просил избавить меня от подробностей. Единственное, что она сказала: он совсем не похож на меня.
(Я помню кое-что другое из сказанного ею. Вы двое похожи гораздо больше, чем ты думаешь. Только он идет вниз… а ты на пути наверх.)
— Она говорила только, — продолжает Ормус, — что это было физическое влечение, в то время как нас связывало единственно настоящее — любовь. (Его губы горестно дрожат. Как, оказывается, и мои.) Это было одновременно и больно, потому что я явно не мог удовлетворить все ее потребности, и утешительно, потому что свидетельствовало о том, что она бы осталась со мной. Но теперь в газетах пишут, что другой, кем бы он ни был, выглядел в точности как я. Они даже какое-то время думали, что это был я. Они позвонили, чтобы узнать, был ли я в Мексике. Клее и всем остальным пришлось поучаствовать в этой истории. Смешно, правда? Я услышал о ее смерти только тогда, когда люди решили узнать, не труп ли я сам.
— Это всего лишь выдумки, — отвечаю я. — Насколько мне известно, даже следа нет кого-то другого, не говоря уж о том, чтобы описать его. Или ее. Это просто выдумки газетчиков.
— Пока она была жива, мне удавалось не думать о нем. Теперь я должен знать, кто он. Он — моя дверь к ней, ты это понимаешь. К ней, в ее подземный мир, в ее другую реальность. Он, кем бы он ни был, может помочь мне найти ее. Он может вернуть ее. Сказать тебе, кто он, как я думаю?
Мое сердце тяжело стучит.