Земля зеленая
Шрифт:
На ней одной лежит вся тяжесть. Новую связку розг и ту в загоне не срежет, а сколько времени можно обходиться со старой! — за перекладиной высыхает, и остаются только одни охвостья. Вот и сейчас — чего стоит словно оглашенный, хотя бы рот открыл! Языка, что ли, нет, как у людей, чтобы сказать хоть слово? Взял бы топор да вырубил прорубь, — пусть прыгает, пусть утопится, пока позор не разнесся по всей волости.
Чего только не накричала она в гневе! При других обстоятельствах Осис только пожал бы плечами. Во-первых, он совсем не стоит, а сидит на краю кровати; во-вторых, как он может открыть рот, если сосет погасшую трубку.
И все-таки Осис вышел. Уже вечерело. Облака спустились почти до верхушек деревьев. Пролетела запоздавшая ворона, тяжело взмахивая крыльями, и скрылась в молодняке, где птичий гомон понемногу унимался. Стало так тихо, что Осис слышал, как Дудинский в Межавилках, проходя через двор, обругал собаку.
Лиена стояла в углу за забором яблоневого сада и смотрела вниз.
— Вот странно, — сказала она. — Из загона вылетела куропатка. Хотя и поздно, но там кто-то ходит. Сама по себе куропатка на ночь глядя не поднялась бы.
— Да, в сумерках они не поднимаются, — подтвердил Осис и тоже стал всматриваться.
Но вдруг круто повернулся, зашел к себе и взял из-под стола топор. Осиене все еще сидела на табурете, согнувшись, охватив руками колени.
— Пойду вниз, вырублю для стойла еще одну перекладину, — сказал он. — Гнедой сердитый, как бы теленок к нему не забрел.
— Чего ты в такой темноте увидишь, пальцы только обрубишь. Разве нельзя во дворе поискать какой-нибудь кол!
Осис не слушал; должно быть, она опять говорит одно, а думает другое.
Тьма все сгущалась. На Спилве через трясину пришлось осторожно пробираться по бревнам, — как остались после перевозки зерна, так и вмерзли в землю. Кусты на загоне осыпались и просвечивали, но все же издали нельзя было ничего разглядеть. Предчувствие гнало Осиса туда, на гору, где начинались большие деревья. Он остановился и задержал дыхание, но услышал только биение своего сердца. Нет, как будто что-то другое… Быстро обогнул низкую густую елку и под раскидистой ивой увидел что-то серое, похожее на пень.
Не думая, не глядя, сразу понял, что это она. Стало легче, напряженность во всем теле ослабла, почувствовал даже какую-то радость, словно нашел потерянную вещь.
Анна, должно быть, уже давно заметила подходившего. Сжалась в комок, притаилась, как подбитая птица. А над ее головой свисала переброшенная через сук веревка, снятая с подножки ткацкого станка. Нет, очень сильна в ней молодая жизнь, не дала себя погасить, как там, у Метавилкской дамбы.
Осис сорвал и гневно скомкал эту страшную веревку, топором обрубил сук. Потом легонько притронулся к плечу Анны:
— Вставай. Пойдем домой. Становится темно, луг весь в кочках…
И совсем смутился, чувствуя, что надо было сказать что-то другое. Но другое не шло на ум, и его охватило беспокойство: а вдруг не послушается и не пойдет? Но Анна сразу поднялась. Под тяжелым платком голова совсем ушла в плечи, недавно стройный стан согнулся, как у старухи. Когда подошли к плетню, Осис сказал:
— Еще не так поздно. По двору ходят люди, обождем…
Он сел на плетень, Анна прислонилась рядом, — так ей легче, чем садиться и снова вставать. Осис не глядел на нее, — и без того на душе бесконечно тяжко и мучительно.
Когда темнота сгустилась и кусты загона слились в одну черную груду, Осис встал и перелез через изгородь. Анне это сделать было труднее, — юбка цеплялась за сухие прутья, ноги бессильно шаркали по мерзлой траве. Она пошла впереди, Осис — за нею и чувствовал себя так, словно это его отыскали поздним вечером в лесу и ведут домой.
Когда подошли к усадебной дороге, Анна не пошла напрямик в гору, а свернула краем поля к Дивае. Да, да. Осис одобрительно кивнул головой. Зачем торопиться! На дворе еще можно кого-нибудь встретить; нельзя поручиться и за Лача, что не залает и не выдаст. Они прошли лугом до яблоневого сада, обогнули плетень и выбрались на дорогу. Когда поднимались в гору, Осис потянул дочь за платок. Камни обледенели, на круче легко поскользнуться.
— Постой, — прошептал он. — Я пойду впереди. Камни обледенели, на косогоре легко упасть.
Камни действительно были скользкие, но Анна шла теперь за отцом, — он дорогу выбирать умеет. Все же ступала осторожно, сперва ощупывала ногой землю. От напряженной ходьбы кололо в боках как тупым гвоздем, в ушах звенело, в глазах плыли зелено-желтые пятна, перехватывало дыхание. Осису казалось, впереди он идет не только для того, чтобы выбрать для дочери более удобную дорогу, но чтобы встретить первым чужого человека, если попадется, — а от какой напасти придется тогда защищать Анну, ему и самому не было известно. Так они пробрались наверх, боясь кашлянуть или споткнуться. Двор был пуст, только над черной грядой камней поднимался колодезный журавль, словно тень какого-то страшного креста.
Вдруг в темноте заворчал Лач. Проклятый! Учуял, наделает теперь шуму. Но пес не залаял, — у испольщика неотъемлемое право ходить по двору днем и ночью. Все же Лач подбежал проверить: кто это другой? Обнюхав конец платка, ткнулся в ноги, мокрой мордой коснулся ее руки, потом отошел, и слышно было, как, шурша заиндевевшей травой, виляет хвостом. Это означало, что у него нет никаких возражений, он причисляет Анну к своим. Когда прошли дальше, пес вернулся и тихо поплелся за ними, чтобы проводить до кухонной двери, — это уже признак полного доверия, почти благосклонности. На сердце у Анны разлилось тепло, она едва не сказала «спасибо» за то, что этот первый из встретившихся ей обитателей Бривиней пустил ее, не прогнал прочь.
Дети уже спали. На перевернутом горшке горела лампа, прялка с льняной куделью отодвинута к кровати. Осис взял табуретку и поставил рядом с плитой.
— Присядь, пока я внесу сенник, — ты, верно, устала.
Да, очень устала, ноги онемели, голова кружилась. Почти упала на табуретку, по табуретка слишком высока, — нет возможности спрятаться в тень, куда не падает свет лампы. Отец внес сенник Андра; одеяло и простыня висели на спинке детской кровати. Анна быстро постелила на полу.
— Ну, ложись, — торопил Осис. — Накройся хорошенько, из-под дверей дует. И молчи, не перечь ей — все обойдется.