Земля зеленая
Шрифт:
Упит Андрей
Земля зеленая
ТРУДЫ И ДНИ АНДРЕЯ УПИТА (Штрихи к роману «Земля зеленая»)
Кто был хорошим современником своей эпохи, тот имел наибольшие шансы остаться современником многих эпох грядущего.
Читателем нельзя родиться, читателем можно стать. Грамотность и даже беглое чтение есть только средства для познания книги, ибо книга, по словам А. И. Герцена, «быть может, наиболее сложное и великое чудо из
Когда на книжной полке появляется «тысячелистый» фолиант, то далеко не всякий даже самый искушенный книголюб может представить себе тот объем работы и силу духовной страсти, которые вложены писателем в каждую строчку и страницу своего детища, так как книга всегда являет собой результат огромного труда художника.
Недаром крылатая фраза, сказанная одним из самых плодовитых прозаиков, Александром Дюма-отцом: руки писателя — это руки рабочего, — как нельзя лучше передает истинный смысл деятельности писателя, включающей в себя не только момент внезапно пришедшего творческого озарения, но и титанический труд одиночки, посягнувшего стать «властителем» человеческих душ, отразившим надежды и чаяния миллионов.
Не отрицая моцартовского начала в сложном, полном глубокой таинственности процессе словотворчества, Андрей Упит всегда полемически страстно отстаивал в нем само понятие труда. «Мы не можем „творить“ и не „творим“ из ничего, — писал он. — Главное назначение художественного воображения и фантазии — группировать, конструировать, а не парить над первозданным хаосом… В литературе… мы знаем только мгновения восторга, сильный наплыв мыслей и чувств и слияние их в увлекающий поток, где все душевные силы достигают своего наивысшего напряжения. Но в большинстве это только мгновения; они побуждают и помогают постичь общее направление. Яркая вспышка, едва осветившая далекие цели. А больший или меньший отрезок пути между этими мгновениями занимает труд — иногда с сомнениями, тяжелыми исканиями и тщетными попытками. Во всяком случае, так это происходит в реалистическом искусстве, которое не знает мистического вдохновения и которое я считаю единственным чистым и подлинным искусством, ибо к нему в конце концов обращаются все разношерстные направления».
Эти строки были написаны весной 1923 года (а через много лет вновь увидели свет без каких бы то ни было исправлений и авторских комментариев!), когда Андрей Упит, «земную жизнь пройдя до половины», был уже признанным лидером реалистического направления латышской прозы и именно в силу этого сконцентрировал свое внимание на «приземленности» таланта (в самом лучшем смысле этого слова!), на «земной», а не на «подсознательно-интуитивной» сущности искусства, которую проповедовала «новоромантическая» школа А. Ниедры в период разгула буржуазной реакции.
И все-таки, несмотря на полемический азарт, сорокашестилетний писатель, поставивший под сомнение само понятие — вдохновение, однако, явил собой яркий пример счастливого сочетания неуемной фантазии, искрометного вдохновения и титанического труда.
Будучи удивительно требовательным к себе, обладая высочайшей нравственностью, присущей истинному художнику, сумевшему одним из первых разглядеть «просвет в тучах», многие века закрывавшие небо над его родной «землей зеленой», Андрей Упит писал: «Мне кажется, что читателям вовсе не так уж приятно было бы услышать о безупречном и бесконфликтном поэте, который уже в колыбели являл само совершенство и, следовательно, все великое и прекрасное, что дал он своему народу, унаследовал еще от матери в готовом виде. Убедительно прошу читателя обратить внимание на то, с каким бедным багажом я пришел в литературу; на протяжении десяти лет своего ученичества я беспрестанно искал верные пути, много заблуждался, подражая чужим образцам или пробуя идти своей дорогой, еще хорошо не зная жизни и не приобретя нужного литературного мастерства. Не хочу утверждать, что и позже среди моих достойных признания и признанных произведений не случалось слабых. Вообще считать человека, и в первую очередь писателя, незаблуждавшимся можно лишь наверняка тогда, когда он лежит в гробу. Такой непогрешимости мне хотелось достигнуть возможно позже».
Это не исповедь и отнюдь не ложное самоуничижение, всегда граничащее с известным кокетством, а желание предстать перед современником и читателем будущего таким, каким он был на самом деле — суровым и правдивым летописцем своей эпохи. Недаром автобиографические заметки, написанные им еще в «дантовском возрасте», он назвал «Моя жизнь и работа», подчеркнув этим, что земное существование писателя — это его труды и дни.
Сто лет не слишком большая дистанция времени для мировой истории (впрочем, бурный двадцатый век сильно уплотнил людское понимание дней и минут!). Столетие, отведенное судьбой одной человеческой жизни, — событие почти фантастическое, тем не менее именно такая участь выпала на долю Андрея Упита: он прожил чуть более девяноста шести лет! Многое прошло перед его глазами и не исчезло бесследно, навечно запечатлевшись на страницах его многочисленных трудов, — будь то романы или стихи, новеллы или пьесы, очерки или публицистические статьи.
Для человеческого сознания время — понятие чрезвычайно трудное, особенно если оно не связано с конкретными фактами, канувшими в прошлое навсегда. Но если этот же отрезок времени представить себе как цепь промелькнувших событий, то и время обретает как бы зримые черты.
В тот год, когда родился Андрей Упит, то есть в 1877 году, началась русско-турецкая война, а в Петербурге в зале суда на политическом процессе «50-ти» звучит речь Петра Алексеева, впоследствии названная В. И. Лениным великим пророчеством русского рабочего-революционера, в Риге состоится торжественное открытие железной дороги на Тукум, будущему буревестнику латышского пролетариата Яну Райнису всего двенадцать лет, а один из зачинателей латышской реалистической прозы — Рудольф Блауман — учится в коммерческом училище, еще и не помышляя о том значении, которое получит в дальнейшем его удивительное дарование; в год же смерти Андрея Упита весь советский народ отмечал двадцатипятилетие со дня окончания Великой Отечественной войны.
За девяносто шесть лет жизни Андрею Упиту посчастливилось побывать в самых различных местах, но едва ли не самым дорогим воспоминанием остались Скривери, в усадьбе Калныни, где он увидел впервые солнце, и звезды, и небольшую березку, стоявшую у самой дороги.
«Калныни были расположены в довольно красивом месте, на высоком лесистом берегу реки Браслы, возле так называемого Браславского моста, — вспоминал он впоследствии. — На другом берегу невдалеке шумел темный Новый лес, и шумел как-то совсем по-иному, чем шумят леса теперь».
Вот это выражение «как-то совсем по-иному», словно вскользь оброненное уже умудренным жизненным опытом писателем, передает ту по-особенному обостренную связь детского восприятия и будущего воспроизведения его, когда все как будто так же, как было, и все-таки совсем иначе. Но как бы то ни было, во многих его произведениях «неосознанно оживали впечатления раннего детства».
Чалая лошаденка отца, который был одним из двух арендаторов усадьбы Калныни, две коровы и кое-какой мелкий скот. Одна комната на батрацкой половине, где живут две семьи, и общая плита, предмет стычек между взрослыми и детьми. Таково начало жизни будущего писателя и начало конца патриархального быта латышского крестьянства семидесятых годов прошлого века.
Эти на первый взгляд мелкие подробности теперь уже стали достоянием ученых-этнографов, бережно собирающих «осколки» прошлого, свидетельством чего является уникальный памятник — музей под открытым небом под Ригой, где хранятся те подробности быта, описание которых так щедро разбросано по страницам многих произведений Андрея Упита.
Именно в этом быту открывался мир Андрею Упиту, мир вещей, каждая из которых имела не только свое строго регламентированное место, но и строго соблюдаемое назначение, тесно связанное с имущественным положением ее хозяина.