Земля
Шрифт:
— А газетный киоск? — это Фант спрашивает уже просто так, из уважения к отзывчивости.
— Э-э, друг! Хасан к дяде отправился, а там, сам знаешь, лаг-ман-магман, персики, пилав… Дядюшка новую комету нашел, большой человек.
— Еще один вопрос, господин хороший. Как дископланы, летают отсюда до «Живописного Уголка» или нет?
— Чтоб я помер, да зачем тебе нужен этот «Уголок»? Здесь хуже, да? Не нравится? Что говоришь? Там пересадку нужно сделать? Так садись на магнитоход и езжай до Административного Центра. Всего один час — зато какой красивый ярус увидишь! Бери билеты, тебе продам,— последнее сказано на редкость доверительным тоном. Можно подумать, кассир дал клятву держать билеты до самого отхода машины и продать их только брату жены или племяннику, но передумал либо же включил Фанта в число своих родственников.
Фант
— Да мы, в общем, в Обсерваторию направляемся. Как добраться до нее, далеко ли?
— Эх, не везет тебе, хороший ты мой человек,— горюет кассир и едва не вылезает из своего окошка, чтобы обнять Фанта и пролить на его плече сочувственную слезу.— До Обсерватории близко: пройдешь по этому вот коридору, увидишь мостик, там указатель, спустишься на нижний ярус, там направо, пройдешь с километр, увидишь лифты, подымешься на два яруса — и сразу вход. Только смысла нет идти, милый, санитарный день там сегодня.
Фант чувствует, что на него обрушивается светосвод. Прожектор на причальной мачте превращается в укоризненный глаз Иоланты.
— Как — санитарный день? — отказывается он понимать.— Моют ее, что ли, Обсерваторию эту?
— Моют — не моют, а такой порядок! — Кассир становится строгим.— Выходной сегодня.
Фант возвращается к скамейке, продумывая, как бы утаить печальную новость. Он представляет мину Иоланты и пытается выиграть время.
Но… Иоланта спит, свернувшись калачиком.
Фант вздыхает, усаживается рядом и вытаскивает из кармана комп.
— Спи, спи…— бормочет он.— Может быть, голова пройдет. А я пока поработаю…
«ЭКСПОЗИЦИЯ»,— набирает он заглавие куска, который собирается написать.
1. Я спросил у Анфисы:
— Как ты думаешь, что такое история? Она задумалась.
— История?.. Хм, придется использовать это же слово, другого нет. Ты знаешь историю Булгаковского дома? — вдруг задала Анфиса встречный вопрос.— Ну того самого, на Садовой?
— Как я могу ее знать, если ни разу в том доме не был? — удивился я.— Ты же знаешь, я покинул Землю мальчишкой и с тех пор на планету не возвращался.
— Я тоже плохо помню Землю,— задумчиво произнесла Анфиса.— Однако о доме Булгакова могу рассказать многое. После смерти Михаила Афанасьевича целые десятилетия о его квартире никто не вспоминал. Но потом пошли публикации «Мастера и Маргариты» — сначала в журнале «Москва» более полувека назад, затем отдельными книжками, начался даже своего рода булгаковский бум, и тут все заволновались: а квартира-то? Там жили какие-то люди, к Михаилу Афанасьевичу отношения не имевшие, и общественность выдвинула идею организовать в доме на Садовой мемориальный музей. А в середине восьмидесятых годов прошлого века на лестнице, ведущей к квартире Булгакова, появились первые надписи. Очень быстро подъезд оказался изрисованным снизу доверху. Доверху буквально — потолок тоже был включен в вернисаж. Лозунги во славу Булгакова, словесные излияния — и словесный понос тоже, обязательно, какие-то ламентации, призывы не отдавать дом никому и никогда, рисунки — во множестве: Воланд, кот Бегемот — с примусом и без, сам Булгаков в знаменитой шапочке Мастера и, разумеется, Маргарита — непременно в обнаженном виде, однако рамки приличия никто не переступал. В этот подъезд москвичи ходили как на выставку. Да что москвичи — из других городов приезжали. А затем — после длительной осады и упорной борьбы — дом захватило В ведомство. И устроило там некий казенный департамент. С охраной у входа, пропускной системой и прочими прелестями режимного характера. Общественность подняла вой — ан поздно. Первым делом Введомство произвело в доме капитальный ремонт. Все граффити были соскоблены, стены отштукатурены и выкрашены. И вот — веришь ли? — сюрприз: спустя месяц на стенах казенного подъезда вновь появились рисунки и надписи. Охрана с ума сходила — а стены продолжали покрываться граффити. Говорят, были даже облавы — результата они не принесли. Прошел год — стены в подъезде снова отчистили, на них легла свежая краска. И опять «табула раза» не просуществовала и двух недель: рисунки проступили на ней словно сами собой, словно только для этого подъезд и предназначался — быть булгаковским вернисажем, служить вечным «мементо». Родилась даже легенда, что художеством занимаются сами Введомственные, но я не верю этому: в дом вселились люди беспредельно серьезные, им ли предаваться булгакомании? Но, между прочим, борьба между Введомством и невидимыми стенописцами продолжается до сих пор…
— Зачем ты мне все это рассказываешь? — не вытерпел я.— Прелестный анекдот, но я ведь, помнится, задал тебе вполне конкретный вопрос…
— Так я и отвечаю на него.— Анфиса надула губы.— История — в смысле Geschichte — тот же булгаковский подъезд. Суровые Введомства раз за разом отбеливают ее страницы, но люди, презирая запреты, находят самые немыслимые возможности, чтобы на девственные листы заново легла уничтоженная было правда — во всей ее наивности, неприглядности и обнаженной чистоте.
— Ах, не о том ты говоришь! — Я всплеснул руками.— Какие-то намеки, аналогии… Вот давай посмотрим, что писал об истории знаменитый Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона…»
Фант внезапно останавливается и, подключив свой комп к центральному компьютеру, вызывает из памяти текст словаря.
«История»,— находит он в тринадцатом томе и продолжает писать, загнав цитату в соответствующее место своего произведения.
«Слово «История» греческого происхождения (ibropia); первоначально оно значило исследование, разузнавание, повествование о том, что узнано… В настоящее время оно употребляется в двояком смысле, а именно, для обозначения известного знания (historia rerum gestarum, или история как наука) и для обозначения того, что составляет предмет этого знания (res gestae — история в смысле совокупности фактов прошлого)… И, в смысле совокупности самих фактов прошлого, может быть не только предметом непосредственного изображения, но и предметом такого теоретического исследования, которое ставит своей целью понять самую сущность (quid proprium) процесса, совершающегося в жизни отдельных народов или всего человечества…»
— Вот видишь? — спрашиваю я у Анфисы.— История бывает «rerum gestarum» и «res gestae» — ты какую имела в виду?
Молчание.
— Ты спишь? Молчание. Анфиса спит.
Я забыл сказать, что она кормит двухмесячного сына, и дело происходит в три часа ночи. Разговорами я пытаюсь помочь ей бодрствовать, но она спит. Малыш трудится своим крохотным ротиком и от усердия чмокает губами. Мимо его кроватки, мимо квартиры, где мы сидим, мимо блока, в котором мы живем, мимо грандиозного Орбитального Поселения, построенного на страшную сумму денег в безумно короткие сроки, из прошлого в будущее движется История. Обдумывание дефиниций не под силу Анфисе в часы ночного кормления. Она спит сидя. Вся История мира для нее сейчас заключена в сынишке…
— «Понять самую сущность процесса, совершающегося в жизни отдельных народов или всего человечества…» — читаю я вслух строки из энциклопедического словаря.
— Ага, как же, «понять самую сущность»,— неожиданно говорит Анфиса, не открывая глаз.— Держи карман шире. Если бы кто хотел, чтобы мы эту сущность поняли! А попробуй-ка, достань журналы и газеты восемьдесят шестого — девяносто второго годов прошлого века. Фигу! — голос
Анфисы пропитан горечью. У меня по коже бегут мурашки. Может быть, это сомнамбулическая логорея? Не худо бы медицински засвидетельствовать это прямо сейчас: компьютер-то ведь все фиксирует…— В библиотеках они всегда на руках, компьютерные коды доступа засекречены, выходы в соответствующие «онлайн» Глобальной Сети заблокированы, а если начнешь прорываться — неизбежно наткнешься на «цепную» сторожевую программу, которая тебя ни за что не отпустит и спустит твой личный код прямехонько в «цедо». В букинистических магазинах периодики той эпохи не бывает вовсе. Вот и «пойми сущность»! Слушай,— Анфиса широко распахивает глаза,— а может, этого периода вовсе не существовало, а? Восемьдесят третий, восемьдесят четвертый, восемьдесят пятый, а потом сразу девяносто третий…
— Ты с ума сошла? — завожусь я с пол-оборота.— Ты что несешь? Это, значит, получается, что и Чернобыля тоже не было?
— Был…— Анфиса потерянно отворачивается.
— И Неприятности не было? — я еле сдерживаюсь, чтобы не кричать.
— Была…— шепотом отвечает Анфиса и начинает плакать.
Я чувствую, что на щеках у меня разгораются красные пятна. Мне стыдно. Я перевожу взгляд на детские стиснутые кулачки. Ужасно стыдно. Я вел себя как последний подлец. Малыш изо всех сил цепляется шестипалыми ручонками за отворот материнского платья.