Земля
Шрифт:
— Теперь я уйду в солдаты… Я уйду в солдаты.
Но он не смотрел на девушку, а только на отца, и Ван-Лун, вовсе не боявшийся ни старшего, ни среднего сына, вдруг испугался младшего, на которого почти не обращал внимания с тех пор, как он родился.
Ван-Лун заикался и бормотал и хотел заговорить, но не мог произнести ни слова и растерянно смотрел на сына. А сын повторял снова и снова:
— Теперь я уйду. Теперь я уйду.
Вдруг он повернулся и взглянул на девушку, и она ответила ему взглядом, потом вся сжалась и закрыла лицо обеими руками, чтобы не видеть
Наконец он повернулся к девушке. Вся его гордость исчезла, и он сказал ей смиренно и кротко, с великой печалью:
— Я слишком стар для тебя, сердце мое, и хорошо знаю это. Я стар, очень стар.
Но девушка отняла руки от лица и закричала так страстно, как ему еще не приходилось слышать:
— Молодые люди жестоки, я больше люблю стариков!
На утро следующего дня младший сын Ван-Луна ушел неизвестно куда.
Глава XXXIV
Как осень ненадолго вспыхивает летним теплом перед наступлением зимнего сна, так было и с недолгой любовью Ван-Луна к Цветку Груши. Кончилась короткая вспышка, и страсть умерла в нем: он любил ее, но уже бесстрастно.
Когда страсть в нем угасла, он остыл и сразу состарился. Однако он любил ее, и для него было отрадой, что она живет у него на дворе и преданно, не по летам терпеливо, служит ему, и он был неизменно добр к ней. И его любовь к ней все больше и больше походила на любовь отца к дочери.
И ради него она была добра к его бедной дурочке, и это его утешало, так что однажды он высказал ей то, что давно было у него на душе. Ван-Лун не раз думал о том, что будет с дурочкой после его смерти, и знал, что никому, кроме него, нет дела, жива она или умерла. И он купил в лавке врача белый ядовитый порошок и сказал себе, что даст его дурочке, как только увидит, что близка его смерть. Но все же он боялся этого больше, чем смертного часа, и теперь для него было утешением видеть преданность Цветка Груши. Однажды он позвал ее к себе и сказал:
— Кроме тебя, мне некому оставить бедную дурочку после моей смерти, а она проживет долго, потому что на уме у нее нет забот и ничто не тяготит ее. И я знаю, что после моей смерти никто не позаботится накормить ее, ни посадить ее на летнее солнце, ни увести ее во-время от дождя или зимнего холода, и ей, бедняжке, может быть, придется бродить по улицам, когда всю жизнь о ней заботились ее мать и я. Вот в этом мешочке «ворота мира» для нее. И если я умру, то после моей смерти ты смешаешь это с рисом и дашь ей съесть, и она последует за мной. И я буду спокоен.
Но Цветок Груши отступила перед его протянутой рукой, в которой он держал порошок, и сказала, как всегда, тихо:
— Я не могу убить муху, как же я отниму у нее жизнь? Нет, господин, лучше я возьму эту бедную дурочку к себе, потому что ты был ко мне, добр, добрее всех других, и только от тебя я видела доброту.
Ван-Лун чуть не
— И все же возьми это, дитя мое, потому что я никому не верю так, как тебе, но и ты должна когда-нибудь умереть, — мне нелегко это говорить. А кроме тебя нет никого, никого: я знаю, что моим невесткам некогда — они ссорятся, у них есть дети, а сыновья мои — мужчины, и им не до того.
Когда она поняла его мысль, она взяла у него пакет, не говоря ни слова, и Ван-Лун доверился ей и не беспокоился о судьбе своей бедной дурочки.
Ван-Лун старился все больше и больше и жил почти один на своем дворе, если не считать бедной дурочки и Цветка Груши. Иногда он оживлялся немного и, глядя на Цветок Груши, тревожился и говорил:
— Эта жизнь чересчур тиха для тебя, дитя мое.
Но она всегда отвечала кротким голосом и с величайшей благодарностью:
— Это тихая и спокойная жизнь.
Иногда он снова повторял:
— Я слишком стар для тебя, и огонь мой превратился в пепел.
Но та отвечала с неизменной благодарностью:
— Ты добр ко мне, а больше мне ничего не нужно.
Однажды Ван-Лун почувствовал любопытство и спросил ее:
— Что такое случилось с тобой в ранней юности, отчего ты так боишься мужчин?
И в ожидании ответа он взглянул на нее и увидел великий испуг в ее глазах. Закрыв лицо руками, она прошептала:
— Я ненавижу всех мужчин, кроме тебя. Я всегда ненавидела всех мужчин, даже отца, который меня продал. Я видела от них только дурное и ненавижу их.
И он сказал в раздумьи:
— Мне кажется, тебе жилось легко и спокойно в моем доме.
— Я чувствую к ним отвращение, — сказала она, отвернувшись. — Я чувствую отвращение и ненавижу их. Ненавижу всех молодых людей.
Больше она ничего не захотела сказать, и он раздумывал и не мог решить, то ли Лотос внушила ей это чувство рассказами о своей жизни, то ли Кукушка отпугнула ее своим бесстыдством, то ли с ней случилось что-нибудь, что она держит втайне и не хочет сказать ему.
Он вздохнул и перестал расспрашивать, потому что больше всего ему теперь хотелось покоя, и он желал только сидеть во дворе рядом с дурочкой и Цветком Груши.
Так старость его проходила день за днем и год за годом, и он дремал, сидя на солнце, то и дело просыпаясь, как бывало его отец, и говорил себе, что жизнь его кончена и он доволен ею.
Иногда, не очень часто, он выходил на другие дворы, а иногда, еще реже того, виделся с Лотосом. И она ни словом не упоминала о девушке, которую он взял себе, но встречала его довольно радушно, потому что она тоже состарилась и довольствовалась едой и вином, которое любила, и серебром, в котором ей не было отказа. После стольких лет они сидели вместе с Кукушкой уже не как госпожа и служанка, а как подруги и говорили о многом, а больше всего о старом времени и о мужчинах, и шептались о том, чего не хотели говорить вслух, ели, пили и спали, а проснувшись, снова сплетничали и снова ели и пили.