Земная печаль
Шрифт:
А. Топорков увидел в Зайцеве «прежде всего реалиста, идиллика в античном значении этого слова» [10] . Критик объяснил, что именно имел в виду: творчество Зайцева — наивная, простодушная детская сказка или идиллия, в которой борющиеся начала мировых антимоний находят успокоение вследствие принятия всеединого бытия. Один из теоретиков искусства Жан Поль определял идиллию как «эпическое изображение полноты счастья в ограничении» [11] . Идиллия раннего Зайцева намного богаче того, что о ней написал Жан Поль, потому что «ограниченное пространство» в лирических эскизах художника — это не замкнутый круг семьи «старосветских помещиков», не счастливый сон усадебного детства Илюшечки Обломова и не героика казачьего сословия «Тараса Бульбы». Идиллия Зайцева распространяется на Космос; он образован Солнцем, ограничен Солнечной системой. По аналогии Космос Зайцева можно сравнить с золотым веком античности: кажется, что там и там остановилось время. Персонажи Зайцева живут
10
Топорков А. О новом реализме и о Б. Зайцеве //Золотое руно, 1907, № 10. С. 46–49.
11
Жан Поль. Приготовительная школа эстетики. М.: Искусство, 1981. С. 263.
Из книги «Тихие зори» для сборника взяты восемь небольших рассказов и повесть «Аграфена». «Хлеб, люди и земля» — подвижная картина ночного мига жизни России, великой страны, миллионов людей, тысяч сел. Все живое просторно раскинулось на ней в разные стороны «по лицу праматери». Тоненькие ниточки железных дорог прорезывали тело страны и сосредоточивали в себе трудные ритмы земной жизни: тяжело идущие грузные поезда с хлебом — с юга на север — и движущиеся в черноту ночи составы с солдатами: их везут на восток. Дикие песни, тяжелые драки запасных, сотни спящих тел мужиков в солдатских шинелях: «…они… похожи на кули с мукой, что везут им навстречу» [12] . «Натуралистическая» зарисовка внешнего — откликов ночных далей, громады «гигантской, патлатой земли с уродливыми деревушками и запахом печеного хлеба» (с. 34) — создает «портрет» одной из космических стихий; она дышит, стенает, дыбится…
12
См. с. 34 настоящего издания. Далее указание страниц этого сборника будет даваться в скобках после цитаты.
Жизнь и смерть в творчестве Зайцева являются формами существования Космоса. Каждый отдельный миг есть трепетное соединение отдельного (человеческого) с общим (космическим), есть способ протекания вечного. Об этом рассказывают сами «Тихие зори». Смерть друга, тихий звон колокольни, белые соборы, бледно–голубая с золотом живопись, шум ветра в липах на монастырском кладбище — все это жизнь, проникнутая едва уловимым ощущением причастности к ритму Вселенной, где нет пределов и преград, где нет и смерти. Каждый миг бытия — благословен; в нем — прикосновение к нетленному, безбрежному миру, которому равно принадлежит старый дуб и мальчик Гаврик, запахи приречных лесов и шепот старой няньки–мордовки, змеиный ход реки и неслышный лёт чаек–рыболовов. В рассказах Зайцева обитает не только поэзия Космоса, но и религия Космоса.
Почти единодушно критики определяли технику письма Зайцева то как прозрачную акварель, то как нежную пастель. «…Исповедуя грубую, животную, рубенсовскую веру — писал Чуковский, — он умеет облечь ее в мягкие тона и нежные подкупающие краски». Голос его «томен, застенчив и нежен — женственно–мелодичен» [13] . «Священник Кронид», «Молодые», другие произведения Зайцева опровергают заблуждение об однотонной ласковости, хрупкости его изобразительности. Если позволительно говорить об искусстве слова в категориях и понятиях живописи, то «Священник Кронид» и «Молодые» — это масло, сочное, яркое, сверкающее победными цветами.
13
Чуковский К. И. Борис Зайцев //От Чехова до наших дней. Литературные портреты. Характеристики. СПб. — М., 1908. С. 195–196.
Отцу Крониду дано одно из имен Зевса — бога ясного неба, земли, отца героев. Он ведет свое имя от отца Зевса — Крона, или Кроноса, — титана, имя которого в народе служит символом бессмертного времени. В контексте рассказа имя Кронид, Крон воспринимается в свете народной этимологии как «Крона» — верхушка могучего вековечного дуба; пять его сыновей — здоровые, хорошие дубки. Семейство батюшки написано в образах древесно–животных, а окружающие их животные и деревья — в человеческих образах. Сам Кронид — языческий бог: крепкие брови, ласковая под солнцем борода, крепкие волосатые руки; ум, основательность. Его церковная служба — отпевание, исповедование, причащение — это помощь земле встретить «своего Бога в силе и свете» (с. 46). Попадья — «плодоносная матушка»; попята — молодые дубки, двуногие, они любят «погоготать», «поржать» на весенней свободе. Все они живут просто, естественно, как сама природа. Молчаливых голубоглазых баб Зайцев сравнивает с лошадьми, покойных и важных лошадей — с добрыми работниками, стройные липы и дубы — с молчаливыми бабами. В коровах отмечает задушевность, а в жеребятах — «ветрообразие». «Громаднейшее всемужицкое тело» — Россия встречает свой праздник — Пасху: «…копошится по стране, тащит пасхи в церковь, ждет яркого и особенного дня» (с. 45).
Рассказ «Молодые» посвящен мистерии осени. В один ряд выстраивает Зайцев пахоту земли, сеяние озимых, боронование, поцелуи Глашки и Гаврилы, их обручение и предстоящую свадьбу. То, что случилось между Глашкой и Гаврилой, — не просто любовь: великое действо самой природы, обручившей их на жизнь вечную, на рождение святого семейства.
Иной вариант деревенской идиллии, нежели то было в «Молодых» и «Священнике Крониде», представлен рассказами «Миф» и «Полковник Розов»: в них созданы особые «страны благорастворения». Это самые светлые, нежно–мажорные, лирически–взволнованные миниатюры Зайцева. «Один счастливый день на даче» — так прозаически назвал бы рассказ писатель–бытовик; Зайцев создает вместо него «Миф». И действие протекает будто и не на даче, а в огромном храме природы, верховным божеством которого является золотое Солнце, а летнее утро, простор полей, жнивья — гимнопение и служение Богу–Солнцу, приуготовление к новому миру, новому, совершенному человеку. «…Я ясно чувствую, — говорит герой рассказа, — как все мы, живя, мысля, работая, как тот мужичонко… вон, пашет под озимое, что все мы вместе плывем… как Солнечная система… к какой-то более сложной и просветленной жизни. Все мы переход: и мужики, и работники, и человечество теперешнее… И то, будущее, мне представляется вроде голубиного сиянья, облачка вечернего. <…> Люди непременно станут светоноснее, легче… усложненней… и мало будут похожи на теперешних людей…» (с. 55). В будущем люди не станут ангелами, бесплотными духами, «наоборот, они будут одеты роскошным, плывучим и нежным телом… такое тело <…> будет как-то мягко кипеть, пениться и вместо смерти таять, а может, и таять не будет, и умирать не будет» (с. 55–56).
Другой благословенный уголок деревенского счастья, немудреного, скромного и в то же время щедрого в силу дара доброжелательства и гармонии, которым наделена душа главного героя, запечатлен в рассказе «Полковник Розов». Как и в «Мифе», здесь все повествование выдержано в идиллических тонах: изба, которую снимает бобыль, капитан в отставке, известный окружающим по имени «полковник Розов», садик с беседкой, огород с молодыми редисками, чай со сливками, охота на тетеревов без единого выстрела — все это окружено просвечивающимся на солнце березнячком, замкнуто в отрадную для глаза живописную раму с пухлыми облачками, блестящей речкою, бесшабашными детьми и собаками, с человеческим божеством в центре этого замкнутого круга — самим полковником Розовым. Рассказчик — молодой друг полковника — захвачен очарованием зеленых полей, бесконечного небесного купола, веселого шума ветра, блеска далеких звезд. Небогатый приют полковника он ощущает как завершенное космическое бытие: «Даже странно подумать: от нас, от убогой избенки полковника, этих бедных редисок… вверх идет бездонное; точно некто тихий и великий стоит над нами, наполняя все собой и повелевая ходом дальних звезд» (с. 68).
Быт и повседневность, любовь, рождение, жизнь, смерть, душа человека, явления одушевленной природы объясняются Зайцевым в понятиях Космоса и воспринимаются им как его проявления. Точно так же оказываются истолкованными в его творчестве все явления социальной жизни. В виде двух черных потоков космических сил показаны горячая волна колонны революционеров — рабочих и студентов — и движущаяся ей навстречу орда скифских зверей, черносотенной сыти: одна очищает жизнь от мути и боли, другая — топит жизнь в стонах, боли, муке («Черные ветры»). Рев ветров, гудение колоколов, полыхание зарев — не фон, не аккомпанемент, а равнодействующие силы социального Хаоса (контрреволюции) и социального Космоса (революции).
В образах космических стихий описана революция и в рассказе «Завтра!». О первом дне первой российской революции говорится как о первом дне рождения Космоса из хаоса бытия. Волны ночных эмоций, могучий шторм рождающейся новой власти, запах бунтовского ветра, огненный вихрь криков, рукоплесканий, воль — в таких формах и понятиях воспринял герой рассказа Миша начало революции: это начало вселенского События, когда воскресает Мировая душа, пробуждается Великий дух. Молитвенно обращается к ним Миша: «Что бы ни было завтра, я приветствую тебя, Завтра!» (с. 61). «Черные ветры» и «Завтра!» в литературе русской занимают место между повестью Л. Андреева «Так было» (1905) и поэмой А. Блока «Двенадцать» (1918): три русских художника изобразили революцию как событие исторической космогонии.
Первой крупной вещью Зайцева, болью и благодарностью отозвавшейся в сердцах читателей, была «Аграфена» (1908). Спустя пять лет Бунин создал рассказ «Чаша жизни». Их темы совпадают, трактовка — нет. Главный герой Бунина — потерянное время, ситуация, при которой жизнь оказывается прожитой, а ее драгоценная влага пролита понапрасну. Аграфена сполна испила чашу своей жизни: у нее были тихие восторги полудетской любви, женская огнепалимая мука отверженной, переживания рождения дочери и материнства, страх смерти, скорбь разлуки, печаль быстротекущего времени. Жизнь Аграфены уподоблена Зайцевым течению безбрежной реки, не знающей в своем безмерном ходе «ни границ, ни времен, ни жалости, ни любви; ни даже, как казалось иногда, и вообще какого-нибудь смысла» (с. 100). Свою жизнь эта простая женщина под конец осознает как житие великомученицы; оно приготовило ее душу к последнему очищению, к слиянию с душой мира. Повесть Зайцева глубоко религиозна; религия его, как всегда, космогонична.