Зенит
Шрифт:
Валя, как сейсмограф, почувствовала мое волнение: «Что ты ерзаешь? Живот заболел?»
У меня в те годы нехорошо было с животом — после студенческо-аспирантской диеты.
«Там — Ванда».
«Где?»
«Вон, без руки».
Рассказывал я ей о девчатах, с которыми служил.
Валя разволновалась, кажется, сильнее меня. Это встревожило. Появилась мысль взять жену за руку, подняться и уйти из театра, не увидевшись с Вандой. Но какое это было бы малодушие! Ради чего? Ради спокойствия жены?
А чего ей волноваться? Из-за
В антракте остановились в проходе, пропуская толпу. Дождались Ванду. Поздоровались сдержанно, без эмоций, будто не встречались какой-то год, не больше. Одно разве что было необычным — Вандино признание:
«А я тебя увидела перед спектаклем, после третьего звонка. И плохо слушала оперу: думала, узнаешь ли меня, подойдешь ли?»
«Я тебя через сто лет узнаю».
«Ого!» — сказали в один голос и Ванда и жена моя.
Сидели в буфете, пили мы с Вандой чешское пиво, Валя — сок.
«Как ты живешь, Ванда?»
«Живу».
«Одна?»
«Иногда приезжает мама. Но в Архангельске у нее внуки, они притягивают сильнее».
«Где работаешь?»
«Окончила радиотехнический и работаю… название моего учреждения ничего тебе, историку, не скажет. Близко к моей военной специальности, только на высшем уровне, современном».
Ко мне Ванда не проявляла особого интереса — больше к Вале. Рассматривала ее так изучающе, словно выискивала недостатки. Валя даже смущалась.
«А ты эстет, Павел. Такую красивую жену выбрал».
С искренней заинтересованностью расспрашивала Валю о детях.
После спектакля, на прощание, дала телефон, рабочий, и адрес домашний. Записала наш. Спешила: живет на окраине, автобусы от метро в такое позднее время ходят редко.
В гостинице долго не мог уснуть. Не только потому, что думал про Ванду, прокручивал свою военную эпопею, но и потому, что чувствовал — Валя тоже не спит. Почему? Странно, почему мы не сдвинули свои кровати, как делали в предыдущие ночи? Валя легла раньше, пока я чистил зубы.
Наконец жена отозвалась:
«Павел, ты не спишь?»
«Засыпаю».
«Ничего ты не засыпаешь. Павел, дай слово, что ты исполнишь мою просьбу».
«Странное ты условие ставишь. Я не знаю еще просьбы и вынужден давать слово. Может, на Библии поклясться? Нет их в наших гостиницах. В Финляндии…»
«Ты не будешь ей звонить!»
«Кому?»
«Ты уже неискренний. Ты хорошо знаешь кому».
«Ванде? Если ты не хочешь, не буду. Хотя не понимаю…»
«Если не понимаешь, спи». — И повернулась ко мне спиной.
Флюиды Валиной обиды я научился ловить, как локатор, за версту.
Включил ночник. Достал из кармана пиджака, висевшего на стуле у кровати, записную книжку.
«Странно, что ты не веришь мне. На, разорви телефон и адрес».
«За кого ты меня принимаешь?»
«Тогда я сам разорву».
«Делай как знаешь. Не мешай спать».
Я выдрал
Но странная вещь: плохо я запоминал числа, кроме исторических дат, а телефон Ванды врезался в память, как высеченный. И я нарушил слово, данное жене. Я позвонил Ванде в один из очередных приездов в Москву, не скоро, может, через год, не раньше.
Ванда обрадовалась.
«А я думала, ты зазнался. И на новогоднее поздравление не ответил».
Настойчиво приглашала в гости.
Поехал вечером к ней в Кунцево почти совсем спокойно. Не было того волнения, которое почему-то появилось в театре и испугало Валю; так ездил к Масловским, к Савченко, где любовался Ириной: моя жена красивая, а эта татарка неописуемая была в свои тридцать пять лет.
Пили маленькими стопочками дорогой коньяк, вспоминали… Все вспоминали — и веселое, и грустное. Ванда то смеялась, то печалилась до слез, раньше такой сентиментальности за ней не водилось.
Не помню, в каком контексте, скорее без всякого перехода, в паузе перед новым блюдом Ванда не поднимая глаз от тарелки, кажется, с покрасневшими ушами, вдруг сказала:
«Павлик, не удивляйся тому, что я попрошу. И пойми. Я хочу иметь от тебя ребенка. От человека, которого я… Никого другого не могу попросить. Пойми!..»
И я, сорокалетний мужчина, испугался. Нет, испугался, пожалуй, не то слово. Ударил страх за возможную измену. К измене, как ко всему остальному, нужно приучить себя. Я никому не изменял… Потом сразу стала передо мной, заслонив Ванду, Валя, не одна — с детьми, с Маринкой, с пятилетним Андреем. Она и дети смотрели на меня с укором и… надеждой, что я не предам их.
Мы долго молчали. Ванда поняла мое молчание. Спросила тихо, испуганно:
«Ты не можешь из-за моей руки?»
«Нет, Ванда! Нет! Валя! Валя! И дети. Вот они стоят. Они смотрят на меня… на тебя…»
Невольно, чуть ли не со страхом, она оглянулась. Потом нервно засмеялась. Поднялась, отошла к окну. Оттуда сказала с иронической похвалой:
«Какое счастье досталось твоей Вале. С тебя иконы писать надо».
Больше я не звонил ей.
Она слала изредка новогодние открытки, но о дочери ни разу не писала. И Масловский… дипломатические секреты доверял, а о дочери — ни слова. Глаша знала, нередко язвила: «Ты, Витя, кот». Или: «Я про вашу Ванду скажу, что расплавится провод от Москвы до Минска». А до меня, наивного, не доходило.
…Я любовался Виленой, пышущей здоровьем, силой, счастьем. Среди ветеранов с палочками она символизировала Весну. Прости меня, Валя: я пожалел, что Вилена не моя дочь. Жадный. Имею же троих детей и троих внуков. Восхищался Масловским. Ай да Витька! На все у тебя хватает решимости. И за все твои поступки стоило бы вешать тебе звезды, как за тот бой, где ты, зенитчик, принял командование танковым батальоном.
В какой-то момент в праздничной толпе мы остались с Вандой наедине. Она сказала: