Зенит
Шрифт:
Тужников словно бы попросил у Виры прощения — за Глашу:
— Глафира Николаевна за словом в карман не лазит.
— Геннадий Свиридович! Лазила бы я в карман — разве то было бы! Куда б вы делись от меня?
Глашу обступила группа людей, стоявших сбоку, — друзья Виктора танкисты. С ними она шутила так же вольно, по-свойски, многих знала не один десяток лет. Знакомила нас, поскольку дальше Масловский выработал совместную программу.
— Где это мой зенитно-танковый герой?
Глаша немного утихомирилась,
Приехал на «рафике» Виктор, привез венки — и от зенитчиков, и от танкистов.
— Товарищи, какую я вам новость скажу! Только что передали по радио. Мурманску присвоили звание города-героя. И Смоленску.
Тех, кто защищал заполярную цитадель, было немного — я, Виктор, Глаша, даже Тужников и Данилов появились позже, в Кандалакше. Но с нами радовались все. Поздравляли. А мы поздравляли танкистов — они освобождали Смоленск.
Масловский, явно чем-то озабоченный, все время поглядывал в сторону Исторического музея. Кого-то ожидал. Вероятно, из танкистов. Кто из наших мог его так волновать? Из тех, с кем он дружил и после войны, как со мной, кажется, никого не осталось.
Вдруг я застыл, онемел на полуслове. На минуту остановилось сердце, пересохло в горле.
С Красной площади мимо музея спускалась к нам… Ванда. Издали узнал ее: по-прежнему стройная, но не с черной — с белой, как заполярный снег, головой. Но что это? Наваждение? Видение? Даже испугался за себя: были уже спазмы сосудов головного мозга. А я без шляпы. Солнце же щедрое, нагрело-таки лысину. Закрыл глаза. Открыл. Действительно — мираж. Шла не одна Ванда. Две. Седая с пустым рукавом светлого костюма и молодая — та, с войны, объявлявшая себя моей невестой. Было от чего взволноваться.
Две Ванды подошли к нам. Виктор шагнул навстречу. Старой подал руку, молодую поцеловал в щеку.
— Какие вы молодцы, что пришли!
А Глаша обняла молодую так, точно она появилась одна; старую словно бы и не замечала. Ванда обрадовалась мне:
— Боже мой, Павел! Я не видела тебя сто лет. Но ты не изменился. Ты один из нас не изменился. Даже не полысел.
— На чужих подушках не спит, — показалось мне, грубо, нетактично пошутила Глаша.
— Я поцелую тебя. Назло Глафире Николаевне, которая считает тебя идеальным мужем. Всей Москве ставит в пример.
— Когда это ты слышала от меня? — недоброжелательно сказала Глаша. — Идеальный муж — Масловский. Для меня.
Ванда горячо обняла меня. Потом сказала:
— Знакомься. Моя дочь Вилена. Мое счастье. Я подал молодой женщине руку.
— Вот вы какой! — сказала она. — Мама говорит: она напророчила
Я не мог оторвать глаз от ее лица: мама, вылитая мама — те же черные волосы, немного длинноватый нос, иронические искорки в глазах. Но есть и другие знакомые черты. Лоб, очертания щек, более полные, чем у матери, губы. Чьи это черты? Невольно перевел взгляд на Виктора.
— Не смотри. Его, его, — со знакомым сарказмом сказала Глаша. — Кто еще такой прыткий, как Масловский! У него же все двойное, у пару. Зенитчик-танкист… Дипломат-ученый. Почему бы не иметь двух жен? В комитете арабские страны вел… Научился…
Ванда смолчала, но покраснела, не от стыда, думаю, и не от обиды или злости — оттого, что вынуждена молчать, уступить Глаше. Такое молчание нелегко дается, особенно ей. А Вилена засмеялась:
— Глафира Николаевна, будьте милостивы к нам.
— Ты, дитя мое, ни при чем. Тебя я полюбила. Рядом стояла Виринея Данилова и смотрела на нас с удивлением, почуяв романтическую историю. Почему-то перевела проницательный взгляд с меня на Ванду. Даже неловко стало. Грешный, каюсь: с завистью подумал о Викторе. Ай да «дезертир»! Ну и прыть! Ни в чем его не опередишь.
А было так.
Лет через восемь после женитьбы на Вале я исполнил давнее обещание ей — свозить в Москву. Сначала не пускала бедность, потом дети, с разрывом в два года появились Марина и Андрей.
В Москве, естественно, пошли в Большой театр. Слушали «Пиковую даму». Партии исполняли певцы, слава которых гремела на весь мир. Валя была заворожена, в университете она пела в хоре, замужество и дети оторвали ее не только от науки. Спектакль очаровал и меня, хотя слушал я этих певцов не впервые.
Словом, находились мы в той необычной счастливой погруженности в искусство, когда забываешь все прозаические жизненные заботы. Но в какой-то момент я провел глазами по залу и вздрогнул. Мы сидели в заднем ряду партера. Впереди нас, немного слева, через проход, сидела Ванда. Не видел ее с госпиталя, но узнал сразу, со спины: знакомая фигура, пустой правый рукав кофточки.
И я странно заволновался. Сам удивился: почему? От радости, что сейчас, в антракте, встречусь с однополчанкой? Других-то чувств давно не было. В госпитале поныло сердце за ее судьбу — женщина без руки! Как будет жить? Были недолгие муки совести: мало ли что она отказывается, а я должен остаться верен долгу. Но скоро меня выписали в мой дивизион, а ее отослали на родину, и она даже ни разу не написала. Не хотела бередить душевные раны ни себе, ни мне. В мирном счастье вспоминал ее так же, как Колбенко, Кузаева, Глашу, Лику, Данилова… тех, с кем переписывался, и тех, о ком ничего не знал — где живут, как живут? В первые послевоенные годы мы не так активно искали друг друга, как теперь, в старости.